Их cocлaли в глухую дepeвню, гдe бeccoвecтный пpeдceдaтeль укpaл у них пaёк, а чepeз двa дня eгo нaшли в oвpaгe
Сентябрь в Глухих Прудах выдался слякотным и злым. Дорогу развезло так, что подводы взяли по самые ступицы, а лошади рвали постромки, хрипели и косились на серое, будто войлочное небо. Конвойные спешились у околицы, закурили, пряча цигарки в рукавах шинелей от моросящей пыли, и старший, усатый хохол с тремя нашивками, махнул рукой в сторону покосившейся бани, что сиротливо чернела на взгорке за плетнем.
— Туда ступайте. Сельсовет распорядился — баня ваша жилплощадь. Топите, живите. Хлеб по карточкам завтра получите у председателя.
Иван Алексеевич, высокий сутулый человек в застиранной до серости косоворотке и мятых брюках, заправленных в сапоги, помог жене сойти с телеги. Анна Сергеевна ступила на раскисшую землю, пошатнулась, ухватилась за мужа. Лицо ее, некогда тонкое и благородное, теперь осунулось, заострилось, а под глазами залегли сизые тени — наследие долгих месяцев этапов, пересылок и бессонных ночей на жестких нарах. Она была в том же сером платке, что повязала еще в Москве, когда за ними пришли январской ночью.
— Ничего, Анечка, — негромко сказал Иван Алексеевич, беря в руки два тощих узла с пожитками. — Баня — это даже хорошо. Чисто, сухо. Печка есть. Перезимуем.
Конвойный хмыкнул, бросил окурок в грязь и, не прощаясь, развернул лошадей. Телега, чавкая колесами, покатила обратно к большаку, а ссыльные остались стоять посреди чужой, неприветливой деревни. С окрестных дворов уже глазели — кто из-за забора, кто с крыльца. Бабы кутались в платки, мужики хмурили брови. Чужаков здесь не любили, а городских — тем паче. Да еще и по этапу, с клеймом «врагов народа».
— Идем, — сказал Иван Алексеевич.
Баня оказалась внутри просторнее, чем выглядела снаружи. Предбанник с земляным полом, каменка, сложенная из речного булыжника, полок в два яруса и маленькое оконце, затянутое бычьим пузырем. Пахло прелой золой, мышами и чем-то кислым. Анна Сергеевна опустилась на чурбак у печи, спрятала лицо в ладонях. Иван Алексеевич молча сгреб мусор в угол, надрал из дырявого матраса сухой соломы, развел огонь. Дым сначала повалил в помещение, защипал глаза, но потом нашел дорогу в щелястый дымоход, и пламя загудело ровно, уютно.
В дверь поскреблись.
— Кто там? — спросил Иван Алексеевич, не оборачиваясь.
Дверь приоткрылась, и в щель просунулась вихрастая голова подростка. Мальчишка был худой, с выпирающими ключицами, в холщовой рубахе не по росту и босой, несмотря на холод. Глаза светлые, почти прозрачные, смотрели настороженно и вместе с тем с каким-то голодным любопытством. Он мыкнул что-то невнятное и показал жестом: председатель, мол, прислал.
— Ты немой, что ли? — спросил Иван Алексеевич.
Парнишка кивнул. Достал из-за пазухи краюху хлеба, положил на лавку. Достал узелок с солью, две луковицы. Потом показал на себя, потом на ссыльных и сделал движение руками, будто записывает что-то на невидимой бумаге.
— Шпионить приставлен, — горько усмехнулся инженер. — Понял. Докладывать будешь, о чем говорим. Что ж, докладывай. Говорить нам не о чем. Садись уж, грейся.
Степка — так, как выяснилось позже, звали мальчишку — помотал головой. Он не сел. Он стоял в дверях, переминаясь с ноги на ногу, и смотрел на Анну Сергеевну. Женщина подняла заплаканное лицо, встретилась с ним взглядом и вдруг слабо улыбнулась. Степка дернулся, будто его ударили, и выскочил вон, в осеннюю морось.
— Несчастный ребенок, — прошептала Анна Сергеевна. — Боже мой, сколько же здесь несчастных.
— Ты про нас лучше скажи, — мрачно отозвался муж.
Так началась их жизнь в Глухих Прудах.
Глава вторая. Гнида
Председатель колхоза явился на следующее утро. Явился без стука, распахнув дверь так, что щеколда отлетела и покатилась по полу. Был он мужик лет сорока пяти, приземистый, с бычьей шеей и красным, будто ошпаренным лицом. Маленькие глазки утонули в складках кожи, нос картошкой, рот — узкая щель, из которой редко вырывалось что-то кроме брани и приказов. Одет был в добротный полушубок, на ногах хромовые сапоги со скрипом, на голове — заячий треух.
За спиной его маячили двое — счетовод Акимыч, щуплый мужичонка с бегающими глазками и вечной ухмылкой, и здоровенный, мрачный бугай по кличке Валун, исполнявший при председателе роль кулаков.
— Значит так, — с порога заявил председатель, не здороваясь. — Я — Егор Савельевич Гнидин. Для вас — Егор Савельич. Можно просто — председатель. Вы у меня на балансе, стало быть, слушать меня и делать, что велю. Ты, — ткнул он пальцем в Ивана Алексеевича, — инженер-геодезист. Стало быть, будешь поля мерить, планы чертить, межи обозначать. Работа не пыльная, харч казенный. Жена твоя — на ферму, дояркой. Все ясно?
— Ясно, — ровно ответил Иван Алексеевич, не вставая с лавки.
Гнида набычился. Ему не понравилось, что ссыльный не вскочил, не залебезил, не вытянулся по струнке. Он привык к подобострастию, к тому, что при его появлении люди съеживаются и прячут глаза. А этот сидит, смотрит прямо, и в глазах ни страха, ни угодливости — одна усталая покорность судьбе.
— Степка где? — рявкнул председатель, оборачиваясь к Акимычу. — Я ж его приставил!
— Здесь я, Егор Савельич, — Степка возник из-за угла бани, запыхавшийся, с вязанкой хвороста. Положил вязанку, вытянулся, глядя в землю.
— Докладывать каждый вечер. О чем говорят, куда ходят, с кем знаются. Усек?
Степка кивнул.
Гнида еще раз обвел баню взглядом, хмыкнул и вышел, хлопнув дверью. Акимыч задержался на секунду, скользнул глазами по Анне Сергеевне, по ее тонкой фигуре, угадывавшейся под платком, и выскользнул следом. Валун молча погрозил кулаком — для острастки — и тоже ушел.
Степка остался. Он стоял, прижимая к груди хворост, и вид у него был виноватый.
— Не бойся, — негромко сказал Иван Алексеевич. — Докладывай. Что с нас взять? Говори, что молчим да работаем. Что печку топим.
Степка вдруг шагнул к столу, вытащил из кармана огрызок угля и быстро написал на столешнице: «Гнида — плохой человек. Берегитесь».
— Сам знаю, — вздохнул инженер.
Первые недели прошли без происшествий. Иван Алексеевич выходил с треногой и планшетом в поля, замерял, чертил, составлял карты. Работал споро, умело — сказывались годы учебы и практики. Мужики поначалу косились, но, увидев, что человек дело знает, прониклись сдержанным уважением. Анна Сергеевна на ферме надрывала руки, но не жаловалась — боялась, что жалобами сделает только хуже. Степка крутился рядом, помогал по хозяйству, носил воду, топил баню. Вечерами он сидел у печи и смотрел, как инженер при свете коптилки что-то вычерчивает на листах бумаги. Один раз Степка осмелился показать жестом: что, мол, рисуешь? Иван Алексеевич усмехнулся и ответил коротко: «Поля наши. Пашню. Озимые».
Это была неправда. На листах, которые он прятал под половицей в предбаннике, значилось совсем другое.
Стычка с Гнидой случилась в конце октября, когда ударили первые заморозки. Председатель вызвал Ивана Алексеевича в сельсовет и, не глядя на него, буркнул:
— Пайку твою урезаем. Норму не выполняешь. Хлеба не дадим, крупу получишь по факту.
— Это как же не выполняю? — спокойно спросил инженер. — Я поля обмерил быстрее, чем вы план давали. Все чертежи сданы. В чем невыполнение?
— В том, что я сказал! — взревел Гнида, багровея. — Ты кто такой, чтоб мне перечить? Враг народа! Гнида ты, понял? Не я — Гнида, а ты — гнида! Ты, и жена твоя, и все ваше отродье городское! Пошел вон!
Иван Алексеевич побледнел, скулы заиграли желваками, но он сдержался. Молча повернулся и вышел. А вечером того же дня по деревне пополз слух: Гнида украл у ссыльных паек, присвоил муку и сахар, а инженеру велел передать, что тот может хоть с голоду подыхать. Степка, узнав об этом, стиснул кулаки и написал на земле прутиком: «Он и мой хлеб забирает. Я знаю, где у него схрон».
— Молчи, Степка, — жестко сказал Иван Алексеевич. — Молчи и не лезь. Пропадем все.
А через два дня Гниду нашли мертвым.
Глава третья. Овраг
Тело обнаружил пастух Прохор, гнавший стадо к водопою. Овраг, прозванный Волчьим, был местом глухим и нехорошим — там и летом стоял промозглый холод, а со дна тянуло гнилью и чем-то сладковатым, тошнотворным. Председатель лежал ничком, раскинув руки, и на затылке его зияла страшная рана. Рядом валялся чугунный напрестольный крест, весь в бурой запекшейся крови. Крест был тяжелый, старинный, с обломанным нижним концом — такими в старину венчали покойников.
Деревня загудела, как растревоженный улей. Бабы голосили, мужики хмурились, старухи крестились и шептались про «недобрый знак». Тело перенесли в холодный амбар, накрыли дерюгой. Акимыч, оставшись за старшего, тут же послал верхового в район — за следователем и оперуполномоченным. А сам, собрав народ у сельсовета, заявил:
— Чую я, чье это дело. Ссыльный наш, инженер, давно на председателя зуб точил. Третьего дня скандал у них был, все слыхали. Он и порешил. Больше некому.
Толпа загудела одобрительно. Им нужен был виноватый — быстрый, понятный, чужой. Чтоб не копаться в своих, не искать среди родни и соседей. А тут — готовый враг народа, да еще и с мотивом. Чего ж еще?
К бане на отшибе потянулись мужики с кольями. Ивана Алексеевича выволокли на двор, скрутили руки вожжами. Анна Сергеевна кинулась было к мужу, но ее отшвырнули, и она упала в грязь, разбив губу.
— Не трогайте его! — закричала она, захлебываясь слезами. — Он не виноват! Мы всю ночь дома были! Степка подтвердит!
Степка, белый как полотно, метался среди мужиков, мычал, размахивал руками, тыкал пальцем то на баню, то на овраг, но его никто не слушал. Немого мальчишку отпихнули, как щенка, и он упал на колени, загребая грязь ладонями. Потом вскочил, бросился к бане, вытащил оттуда огрызок угля и принялся писать прямо на бревенчатой стене, но мужики уже тащили инженера к амбару, и никто не читал.
Ивана Алексеевича заперли в холодной. Анна Сергеевна сидела на пороге бани, обхватив плечи руками, и тихо, беззвучно плакала. Степка исчез — и никто не заметил, куда и зачем.
Глава четвертая. Следователь
Оперуполномоченный НКВД Григорий Данилович Русаков прибыл на следующий день к вечеру. Был он человеком нездешним, городским, лет тридцати пяти, с цепким взглядом серых глаз и привычкой говорить тихо, но так, что каждое слово впечатывалось в сознание. Одет был в кожаную куртку, при портупее и нагане, но без фуражки — ветер трепал его темные, рано поседевшие волосы. С ним приехал молодой, румяный писарь из района, записывать показания.
Сопровождал их Акимыч, лебезивший и заглядывавший в глаза.
— Товарищ оперуполномоченный, осмелюсь доложить, преступник пойман. Ссыльный инженер, бывший дворянин, вредитель. Мотив очевидный: личная неприязнь, ссора из-за пайка. Орудие убийства — крест чугунный, коим он, надо полагать, и оглушил председателя. Улики все налицо.
— «Надо полагать» — это не улика, — сухо заметил Русаков, спрыгивая с подводы. — Улика — это факт. Где тело?
Тело он осмотрел молча и быстро. Опустился на корточки, повернул голову убитого, изучил рану, потом перевел взгляд на крест, все еще лежавший на соломе. Взял крест в руки, взвесил, провел пальцем по граням.
— Крест старый, — заметил он скорее себе, чем другим. — Литье конца прошлого века. У кого в деревне такой был?
Акимыч замялся.
— Да у многих. Церковь-то у нас закрыли давно, утварь порастащили. У кого в чулане, у кого в погребе. Может, у ссыльного и был.
— Может, — повторил Русаков с непонятной интонацией. — Ведите к задержанному.
Разговор с Иваном Алексеевичем состоялся в сельсовете, при свете керосиновой лампы. Инженер выглядел плохо — в разорванной рубахе, с синяком на скуле, но держался достойно.
— Где вы были в ночь убийства? — спросил следователь.
— Дома. В бане. С женой и мальчишкой Степкой. Он ночует у нас в предбаннике, потому что своего угла не имеет.
— Кто может это подтвердить?
— Жена. Степка. Больше никто.
— Жена — заинтересованное лицо, — заметил Русаков. — Мальчишка — подчиненный, мог быть запуган. Свидетели сомнительные. У вас был конфликт с председателем?
— Был. Он украл наш паек. Я возмутился. Он обозвал меня врагом народа, гнидой. Сказал, что мы тут все сдохнем. Я ударил кулаком по столу и ушел. Это было за два дня до его смерти.
— И после этого вы его не видели?
— Нет.
— А крест? Откуда у вас крест?
— Нет у меня никакого креста. Я человек неверующий.
Русаков откинулся на спинку стула, побарабанил пальцами по столу. Что-то не складывалось. Слишком все было гладко, слишком явно указывало на ссыльного. А опыт подсказывал: если все улики против одного — значит, кто-то очень постарался.
— Ладно, — сказал он, поднимаясь. — Посидите пока. Завтра продолжим.
Ночью Русаков не спал. Он сидел в выделенной ему избе, курил папиросу за папиросой и перебирал в уме детали. Крест — откуда крест? Если у инженера его не было, значит, убийца принес с собой. Но зачем тащить такую тяжесть через полдеревни, если можно оглушить человека чем угодно — поленом, камнем? Крест — это оружие символическое. Или случайное. Или то и другое вместе.
Под утро в дверь тихо поскреблись.
— Войдите, — сказал он.
Вошла Анна Сергеевна. Лицо бледное, решительное, платок сбит на плечи, а в руке — смятый листок бумаги.
— Гражданин следователь, — сказала она тихо, но твердо. — Я пришла сознаться. Это я убила Егора Савельича. Иван Алексеевич не виноват. Он даже не знал. Я пошла к нему вечером, просить вернуть паек. Он меня оскорбил, ударил. Я схватила крест, что висел у него в сенях, и ударила. Вот показания.
Она положила листок на стол. Русаков взял его, пробежал глазами. Почерк ровный, гимназический. Текст грамотный. Но что-то было не так. Что-то в самой интонации, в слишком правильных, книжных фразах. И в глазах женщины, которая боялась не за себя — за мужа.
— Анна Сергеевна, — мягко сказал он, — вы благородный человек. Но лгать следствию — преступление. Ваш муж не убивал. И вы не убивали. Вернитесь домой и ждите. Я разберусь.
Она вышла, шатаясь, а Русаков еще долго сидел над ее показаниями, и желваки играли на его скулах.
Глава пятая. Тетрадь
Утром Русаков отправился в баню — сам, без сопровождения. Ему нужно было осмотреть жилище ссыльных, понять, чем они жили, о чем говорили, что прятали.
Баня встретила его чистотой и бедностью. Голые стены, печка, полок, два узла с одеждой. Анна Сергеевна сидела в углу, обхватив колени руками, и не подняла головы, когда он вошел. Степки не было — мальчишка с рассвета пропадал где-то в деревне.
Русаков методично обошел помещение, простукал стены, половицы, заглянул в печную лежанку. Ничего. Ни оружия, ни краденого, ни писем.
— Где работал ваш муж? — спросил он, не оборачиваясь.
— Здесь. За столом. Чертил.
— Где чертежи?
— В сельсовете. Он все сдавал.
— Все?
Анна Сергеевна замешкалась на секунду, и Русаков уловил это мгновение. Он повернулся, посмотрел на нее в упор.
— Анна Сергеевна, я хочу помочь. Но для этого мне нужна правда. Вся правда. Что ваш муж прятал?
Она молчала долго. Потом встала, подошла к предбаннику, опустилась на колени и вытащила из-под рассохшейся половицы сверток — клеенчатую тетрадь, перевязанную бечевкой.
— Вот. Он не велел никому показывать. Но я… я боюсь.
Русаков развернул тетрадь. И замер.
На первой же странице был не план полей. Это была схема подземного хода — детальная, с отметками глубин, поворотов, перепадов высот. Ход начинался от фундамента старой барской усадьбы, что стояла за околицей, полуразрушенная, с заколоченными окнами, и тянулся почти на полверсты — к церковному погосту.
— Что это? — спросил он.
— Иван Алексеевич говорил, что нашел старые карты в сельсовете, когда разбирал архив. Усадьба стояла на меловых отложениях, и под ней есть пустоты — то ли природные пещеры, то ли подвалы. Барин, говорят, велел прорыть ход на случай бунта. А потом, уже при советской власти, кто-то этот ход расширил. Иван Алексеевич говорил, что там прячут зерно. Что вся колхозная отчетность — липа, и настоящие запасы в подземелье.
— И он молчал?
— А кому он мог сказать? Ему бы не поверили. А если бы поверили — убили бы. Он хотел найти вход, предъявить доказательства. Но не успел.
Русаков захлопнул тетрадь.
— Где вход в подземелье?
— В усыпальнице, за алтарем старой церкви. Так он говорил.
Через час они уже были на погосте.
Глава шестая. Подземелье
Церковь стояла на пригорке, обнесенная покосившимся штакетником. Купола давно сняли, кресты сбили, внутри устроили зернохранилище, но пользовались им редко — говорили, место нехорошее, зерно плесневеет и горчит. За алтарем, за грудами битого кирпича и полусгнивших досок, обнаружилась тяжелая чугунная плита с кольцом.
Русаков дернул за кольцо. Плита подалась неожиданно легко — петли, смазанные недавно, не заржавели.
— Кто-то здесь бывает, — пробормотал он.
Вниз вели каменные ступени. Пахло сыростью, землей и чем-то еще — сладковатым, душным. Русаков зажег фонарь, спустился первым. Акимыч, которого он взял с собой для протокола, топал сзади, испуганно озираясь и поминутно крестясь в темноте.
Ход оказался широким — в рост человека, стены укреплены кирпичной кладкой, местами осыпавшейся. Через тридцать шагов тоннель расширился в круглую камеру, и здесь фонарь выхватил из темноты то, что Русаков ожидал увидеть меньше всего.
Не зерно.
Сундуки. Три больших кованых сундука, набитых церковной утварью. Оклады икон, серебряные чаши, кадила, дарохранительницы. И пачки писем, перевязанных шпагатом, и потрепанные бухгалтерские книги. Русаков раскрыл одну наугад. Столбцы цифр. Фамилии. Подписи. И в каждой строке — сумма, расхождение с официальной ведомостью.
— Это что ж такое… — выдохнул Акимыч. — Это не зерно…
— Молчите, — оборвал его следователь.
Он листал страницу за страницей. Постепенно картина складывалась, как мозаика из осколков. Местный священник, отец Феофан, еще в двадцатые годы устроил здесь тайник, чтобы прятать церковное добро от изъятия. Когда началась коллективизация, к тайнику получили доступ несколько человек — Гнида, Акимыч, писарь сельсовета Ермолай. Вчетвером они создали систему двойной бухгалтерии: списывали зерно в «усушку и утруску», продавали на сторону, а выручку складывали в те же сундуки. Священник числился осведомителем, но на деле вел свою игру, покрывая расхитителей в обмен на защиту тайника.
— А вы, Акимыч, стало быть, тоже в доле? — негромко спросил Русаков.
Счетовод побелел.
— Я… я ничего… меня заставили! Егор Савельич заставил! Он сказал, если я откажусь — он меня в расход пустит! Я боялся!
— Кто убил Гниду?
— Не знаю! Ей-богу, не знаю! Может, и вправду ссыльный…
— Врешь.
Русаков вынул наган, но не направил на Акимыча, а просто положил на сундук, так, чтобы свет фонаря играл на вороненой стали.
— Я сейчас поднимусь наверх и поеду в район. А ты останешься здесь и подумаешь. Завтра утром у тебя будет последний шанс сказать правду. Иначе — трибунал.
Он развернулся и пошел к выходу, унося с собой пачку самых важных писем. Акимыч, трясясь, поплелся следом, но у самого выхода из церкви его вдруг вырвало — прямо на каменные плиты, выщербленные временем и равнодушные ко всему.
Глава седьмая. Уголь и правда
Степка вернулся в деревню к полудню. Он был бледен, губы запеклись, глаза горели лихорадочным огнем. В руке он сжимал обгорелый клочок бумаги — все, что осталось от какой-то записки. Он обошел полдеревни, стучась в дома и мыча, показывая на бумагу, на церковь, на овраг. Люди шарахались, крестились, гнали его прочь. Наконец он ворвался в сельсовет, где Русаков разбирал бумаги, и кинул обгорелый клочок на стол.
— Что это? — спросил следователь.
Степка схватил уголек, что лежал у печки, и быстро застрочил прямо по столешнице. Русаков читал, и брови его поднимались все выше.
«В ночь смерти Гниды я был у церкви. Стерег. Акимыч велел мне сидеть тихо и смотреть. Я видел, как к церкви пришли двое — Гнида и писарь Ермолай. Они ругались. Гнида кричал, что Ермолай подделал накладные и что он завтра же идет в район сдавать всех. Ермолай ударил его крестом — тем, что лежал на алтаре. Гнида упал. Они с Акимычем потащили тело к оврагу. Мне велели молчать, сказали — убьют. Я испугался. Но потом я нашел эту записку в печке у Ермолая. Он жег бумаги. Я украл кусок. Там его подпись — видите?»
Русаков всмотрелся в обгорелый клочок. Действительно, уголек сохранил несколько букв и росчерк подписи — размашистый, с завитушкой. Так подписывался только Ермолай.
— Акимыч знал?
Степка кивнул и дописал: «Он помогал прятать тело. Он все знал».
— Где Ермолай сейчас?
Степка показал в окно — на дом писаря, что стоял через дорогу.
Русаков встал, застегнул кобуру и вышел, не сказав ни слова.
Ермолай сидел у себя в избе и пил чай. Когда дверь распахнулась и на пороге возник оперуполномоченный с наганом в руке, он вздрогнул, расплескал кипяток, но быстро овладел собой.
— Чем обязан, товарищ следователь?
— Встать. Руки на стол.
— Помилуйте, за что же?
— За убийство председателя Гнидина. За хищение в особо крупных размерах. За подделку государственных документов. Встать, я сказал.
Ермолай медленно поднялся. Лицо его, холеное, сытое, с аккуратной бородкой, исказилось. Он понял: отпираться бесполезно. И тогда он сделал единственное, что мог сделать, — метнулся к окну. Но Русаков выстрелил в потолок, и писарь замер, втянув голову в плечи.
— Следующий выстрел — в колено, — пообещал следователь.
Через четверть часа Ермолай сидел в том же амбаре, где еще недавно держали Ивана Алексеевича. Акимыча взяли там же, в церкви, когда он пытался сбежать с узелком серебра. Священника, узнавшего о происходящем, нашли висящим в собственной ризнице — он не дождался ареста.
К вечеру дело было закрыто. Ивана Алексеевича выпустили. Он вышел из амбара, щурясь на закатное солнце, и первым, кого он увидел, был Степка — вихрастый, босой, с угольными разводами на щеках. Мальчишка стоял и улыбался — впервые за все время их знакомства.
Инженер подошел, положил руку ему на плечо.
— Спасибо, — сказал он. — Ты спас мне жизнь.
Степка мотнул головой и написал на земле: «Вы добрые. Я не мог иначе».
Глава восьмая. Прощание
Особист уезжал на следующее утро. Задержанных — Ермолая и Акимыча — усадили в телегу, привязали к облучку. Русаков стоял у подводы, курил и смотрел на деревню, сонно курившуюся дымками над крышами. Подошел Иван Алексеевич.
— Что теперь будет? — спросил он.
— С вами? — Русаков пожал плечами. — Живите. Работайте. Дело я закрою, бумаги передам в район. Но знаете… я бы на вашем месте не задерживался. Деревня — она память долгую имеет. Вас оправдали, но в глазах людей вы все равно останетесь чужаком. Тем, из-за кого председателя убили. Пусть и не вы убили, но приехали вы — и началось. Так уж тут судят.
— Куда нам ехать? Мы — ссыльные.
— Пишите прошение. После всего, что вскрылось, вам могут смягчить режим. Я слово замолвлю. Вы талантливый инженер, такие нужны везде. А здесь… Здесь для вас ничего хорошего не будет.
Иван Алексеевич кивнул. Он и сам это понимал.
У околицы его ждала Анна Сергеевна. Она стояла у старого погоста, у свежей могилы — накануне хоронили Гниду. Могила получилась сиротливая, с наспех сколоченным крестом из двух жердин. Жена инженера смотрела на холмик, и в глазах ее не было ни злорадства, ни облегчения. Только печаль.
— Я его не жалею, — тихо сказала она подошедшему мужу. — Но и радоваться не могу. Страшная это штука — жизнь. Страшная и непонятная.
Иван Алексеевич взял ее за руку, и они постояли так, молча, под серым небом, с которого снова начинала сеять мелкая холодная пыль.
Степка нашел их у погоста. Он запыхался от бега, в руке держал узелок, перевязанный бечевкой. Подошел, сунул узелок Анне Сергеевне в руки. Она развернула — внутри была краюха ржаного хлеба, кусок сала и несколько луковиц.
— Степушка… — начала она, но мальчишка уже присел на корточки, взял прутик и быстро вывел на раскисшей земле:
«Вы добрые. Уходите скорей. Пока другие не приехали».
Потом он встал, посмотрел на них долгим взглядом своих прозрачных глаз, развернулся и побежал прочь — в туман, что полз от реки и уже глотал крайние избы. Бежал он не оглядываясь, и вскоре фигурка его растворилась в серой пелене, будто и не было никогда.
Анна Сергеевна заплакала. Иван Алексеевич сжимал в руке смятую тетрадь со схемами подземелья — схемами, которые спасли ему жизнь, но отняли последнюю надежду на тихую, незаметную ссылку. Он знал: теперь им придется уехать, оставить эту землю, этот овраг, эту баню. Но куда бы они ни отправились, в памяти навсегда останется немая тень мальчишки, что писал углем на дереве правду, которую боялись произнести взрослые.
Подвода с арестованными скрылась за поворотом. Русаков, сидя на облучке, затянулся последний раз, отшвырнул окурок и подумал, что дело можно закрывать, а вот осадок останется. Как всегда, впрочем.
Над Глухими Прудами вставало тусклое октябрьское солнце, и ветер нес по пустым полям сухие стебли полыни, цепляя их за чугунный крест, что так и валялся в овраге — забытый, ненужный, страшный.

0 коммент.:
Отправить комментарий