среда, 3 июня 2026 г.

Cуpoвый cтapик-oтшeльник нaшeл в oвpaгe умиpaющeгo млaдeнцa, и вcя дepeвня peшилa, чтo peбeнoк нe жилeц в eгo кaмeнных pукaх, нo никтo нe знaл, кaкую cтpaшную цeну oн ужe зaплaтил cмepти зa пpaвo cтaть дeдoм


Cуpoвый cтapик-oтшeльник нaшeл в oвpaгe умиpaющeгo млaдeнцa, и вcя дepeвня peшилa, чтo peбeнoк нe жилeц в eгo кaмeнных pукaх, нo никтo нe знaл, кaкую cтpaшную цeну oн ужe зaплaтил cмepти зa пpaвo cтaть дeдoм

1923 год, деревня Глухие Камыши.

Дед Еремей Валуев брел по разбитой проселочной дороге, тяжело опираясь на резной посох из черного граба. Ему было далеко за семьдесят, но спина его оставалась прямой, словно мачта старого корабля, на котором он когда-то ходил по Енисею. Лишь ноги подводили — сказывались годы бурлацкой юности и ранение, полученное в Русско-японскую. Посох его, увенчанный набалдашником в виде головы неведомого зверя, знала каждая собака в округе. Говорили, что вырезал его попавший в плен японец-краснодеревщик в благодарность за спасенную жизнь. Дети же шептались, что в посохе живет дух тайги, и если старый Еремей рассердится, дух вырвется наружу и защекочет ослушника до смерти. Еремей слухи не развеивал — боялись, значит, уважали.

Вдовел он уже четверть века. Жена его, Марфа, умерла родами, оставив ему сына Мирона. Мирона Еремей поднял сам — и за мать, и за отца. Вырос парень работящим, молчаливым, пошел по отцовским стопам в сплавщики. Женился на тихой, бледной девушке Лике, и родила она ему внука Захара. Но случился в Глухих Камышах страшный пожар в девятнадцатом году. Полыхнуло так, что половина деревни в пепел обратилась. В том огне и сгинули разом сын, невестка и маленький Захарка. С тех пор и остался Еремей один в своей покосившейся, но уцелевшей избе на отшибе. Хозяйство вел сам — и за мужика, и за бабу. Держал козу Маньку, десяток кур и здоровенного черного кота по кличке Воевода, который был размером с небольшую собаку и обладал нравом, куда более суровым, чем у самого хозяина.

Народ Еремея не то чтобы сторонился, но побаивались. Молчалив он был, словно камень. Редко когда слово обронит. А если и скажет, то веско, будто гвоздь в доску вобьет. Земляки его судили-рядили: сломался, мол, старик, сердце у него закаменело от горя. Никто не ведал, что по ночам, когда ветер завывает в трубе, Еремей садится к окну, глядит на звезды и разговаривает с Марфой. Рассказывает ей про улов, про то, что Манька опять в огород залезла, про то, как страшно одному доживать век. Но это была тайна, спрятанная за пеленой суровых глаз и нахмуренных бровей.

В тот самый вечер, когда солнце уже садилось за верхушки вековых сосен, Еремей возвращался с дальнего покоса. В руке, помимо посоха, он нес пару крупных лещей, пойманных на утренней зорьке в заводи Черной речки. Подходя к своей изгороди, он услышал странный звук. Не птичий крик, не скрип старой качели, а тоненькое, надрывное хныканье. Еремей нахмурился, сжал посох покрепче и двинулся на звук, в обход, к зарослям ивняка, что росли вдоль оврага.

Там, в куче прелой листвы, копошился небольшой сверток из драной овчины. Еремей остановился как вкопанный. Он сразу понял — сверток живой. Наклонившись, старик осторожно откинул край овчины и увидел крошечное, сморщенное личико новорожденного младенца. Девочка. Была она такой маленькой и прозрачной, что, казалось, сквозь кожу видно биение жилок. Рядом, на земле, валялась пустая плетеная бутыль из-под молока и сломанная глиняная кружка. Еремей замер. Сердце его, привыкшее за много лет к одинокому стуку, вдруг забилось часто и неровно. Кто мог подкинуть дитя одинокому старику у черта на куличках? Ответ был только один: какая-то бедолага-мать, видно, совсем отчаявшаяся, знала, что только у старого Валуева во дворе еще теплится жизнь, и надеялась, что он не даст погибнуть крохе.

Еремей огляделся. Никого. Только лес шумит. Он снял картуз, вытер вспотевший лоб. Положил посох на траву, осторожно, словно хрустальную чашу, поднял сверток с младенцем и прижал к груди.

— Ну, здравствуй, беда моя, — прошептал он впервые за долгое время хриплым от волнения голосом. — Пришел, стало быть, и на нашу улицу праздник. Только какой же дурак тебя сюда-то приволок?

Девочка, будто почувствовав тепло, на секунду затихла, а потом снова запищала, еще жалобнее. Еремей вздохнул. Бросил взгляд на рыбу, на посох, понял, что в двух руках все не унести. Тогда он ловко подхватил посох под мышку, прижал драгоценную ношу покрепче и зашагал к дому, слыша, как панически мяучит на крыльце голодный Воевода.

Дома поднялась кутерьма. Первым делом старик налил в плошку козьего молока, которое оставалось с утра. Но как влить его в этот беззубый, надрывно орущий ротик? Еремей растерялся. Он мог топором перерубить хребет медведю, мог в одиночку перевернуть лодку, но накормить младенца… Он вспомнил, как когда-то Марфа поила ягненка из тряпицы, скрученной кулечком. Оторвав кусок от чистой старой рубахи, он обмакнул его в молоко и осторожно коснулся губ ребенка. Девочка тут же вцепилась в ткань, зачмокала, жадно высасывая живительные капли. Еремей смотрел на нее, затаив дыхание, и вдруг почувствовал, как откуда-то из глубины души поднимается давно забытое, щемящее чувство нежности. Он назвал ее про себя Ясной. Потому что, несмотря на обстоятельства, глаза у нее были удивительно светлые и чистые, как небо над Глухими Камышами после проливного дождя.

— Ну вот, Ясенька, — проговорил он, когда девочка, насытившись, уснула у него на коленях. — Сирота ты, стало быть, как и я теперь. Только я старый пень, а ты росточек малый. Придется нам с тобой вместе выживать. Коза Манька, чур, не ревновать. Ты теперь у нас главная кормилица.

Коза недовольно мекала, Воевода обнюхивал сверток, фыркал, но в итоге свернулся калачиком в ногах у хозяина, признав пополнение. Наутро весть о том, что старый отшельник Еремей подобрал ребенка, облетела Глухие Камыши быстрее, чем ветер разносит тополиный пух. Кумушки у колодца ахали и охали, предрекая младенцу скорую гибель в лапах у такого угрюмого старика. Но находились и те, кто говорил: «Еремей Савельич хоть и суров, а сердце у него золотое. Вспомните, как он в голодный двадцать первый год последний мешок муки соседям раздал».

Первое время было невыносимо трудно. Еремей соорудил для Ясны люльку из старого лукошка, подвесил ее к матице в избе. Вставал к ней по ночам, кутал в овчину, грел у печи. Когда уходил на покос или в лес за дровами, сажал Ясну в заплечный короб, который когда-то сплел еще для Мирона. Так и ходил везде с ребенком за спиной, словно улитка с домиком. Смешно было мужикам видеть, как грозный Еремей, по пояс в реке, бредет с бреднем, а из-за плеча торчит любопытное личико и маленькие ручки тянутся к воде.

Однажды, когда Ясне было уже около года, она тяжело занемогла. Воспалилось горло, начался жар, она задыхалась. Еремей не спал трое суток. Он растирал девочку уксусом, заворачивал в пропитанные прохладой отвары простыни, носил по избе и пел. Пел те самые песни, что слышал когда-то в юности от матушки-покойницы. Голос его, грубый и скрипучий, звучал странно и трогательно в тишине ночной избы. На четвертый день жар спал. Ясна открыла глаза, увидела склоненное над ней изможденное лицо старика и впервые улыбнулась ему, протянув ручонки. И тогда Еремей, этот суровый бурлак, не знавший слез ни на войне, ни на пожаре, заплакал. Он плакал от счастья, уткнувшись носом в ее мокрые волосенки, и шептал: «Выдюжили, Ясенька, выдюжили, росточек мой малый. Смерть-то, она стариков боится, молодых стороной обходит». После той ночи Ясна пошла на поправку и больше уже не болела так сильно, будто и правда выторговала себе жизнь у судьбы.

Годы шли. Ясна росла бойкой, смышленой и озорной девчушкой. В деревне ее так и прозвали — Валуевская Ясенька, приемыш. Но она ничуть не обижалась, потому что чувствовала себя любимой. Дед Еремей научил ее всему, что знал сам: различать голоса птиц, читать следы зверей на снегу, вязать крепкие морские узлы, отличать лечебные травы от ядовитых. Он выстругал ей маленький, легкий посох из орешника, точь-в-точь как у него, только с вырезанной на набалдашнике головой совы.

— Смотри, Ясна, — говорил он ей, когда они шли по лесной тропинке. — Посох — это твой третий глаз и третья нога. Им ты траву раздвинешь, змею невзначай спугнешь, опору в болоте найдешь. Но главное — никогда не смей им замахиваться на человека. Посох дается для защиты, а не для нападения. Запомни это крепко.

— Запомню, деда, — звенел ее голосок. — Я всем мальчишкам в деревне рассказала, что твой посох вовсе не страшный, а волшебный. Он грибы находит.

— Волшебный? — усмехался Еремей. — Ну, может, и волшебный. Только волшебство-то в том, кто его держит.

Однажды, когда Ясне исполнилось семь лет, она спросила, указывая на грабовый посох с головой зверя:

— Деда, а откуда у тебя эта палка? Правда, что ли, японец сделал? И почему ты всегда с ней ходишь, даже дома?

Еремей сел на завалинку, посадил внучку на колени и начал рассказ. Это была история не о войне, а о том, как он, молодой матрос, подобрал в порту Йокогамы умиравшего от лихорадки старика-резчика. Выходил его, рискуя сам подхватить заразу. Старик, поправившись, сказал, что духи велели ему выплатить долг жизни. И за одну ночь, из простой ветки граба, которую принес с собой Еремей, вырезал посох. «Зверь этот, — объяснил старик, — зовется Баку. Он пожирает дурные сны и злые мысли. Пока он с тобой, душа твоя будет спокойна, а враги обойдут стороной». Еремей тогда не придал значения словам, но посохом дорожил как памятью. А потом заметил, что с ним и правда работа спорится, и злые люди язык прикусывают.

— Вот так-то, Ясенька, — закончил он. — Так что не палка это вовсе, а друг. А друзей, как ты знаешь, не бросают.

С тех пор Ясна еще больше полюбила их совместные вылазки в лес. Она замечала, что дед Еремей, несмотря на возраст, был невероятно сильным и ловким. Он знал, в каком дупле дикие пчелы носят мед, под каким камнем прячутся раки в ручье, когда и куда пойдет косяк рыбы. Их изба никогда не знала настоящего голода. Все, что посылала природа, дед умел сохранить и преумножить. Ясна же впитывала эту науку выживания, как губка. К десяти годам она уже сама могла разжечь костер в проливной дождь, поймать силками зайца и приготовить похлебку из трех травинок и горстки муки.

Сосед Еремея, кузнец Дорофей Тучков, мужик шумный и вечно пропахший железом, как-то раз пришел к ним во двор по делу — нужно было подковать лошадь, которую старик взял в колхозе на время пахоты. Он застал идиллическую картину: Еремей сидит на чурбаке и чинит невод, а Ясна, высунув язык от усердия, пытается выстругать ножом свистульку, копируя движения деда.

— Здорово живете! — прогудел кузнец. — Гляди-ка, Еремей Савельич, и правда, люди не врут. Ожил ты с этой девчонкой. А я ведь помню тебя после пожара — чернее тучи ходил. А теперь и улыбаешься, и шутишь. Вот что значит — жизнь заново начал.

— Жизнь, Дорофей, она как вода в реке, — ответил старик, не поднимая глаз. — Убывает в одном месте, прибывает в другом. Я тогда свой век доживал, а теперь, вишь, мне Ясна отсрочку дала. Мне теперь никак нельзя помирать, пока она на ноги не встанет. Долг у меня перед ней.

— Долг? — удивился кузнец. — Это у нее перед тобой долг неоплатный, ты ж ее от смерти спас.

— Нет, Дорофей, это я в долгу. У смерти. Я ей сына, невестку и внука отдал, а она мне взамен Ясну подкинула. И пока я этот должок не отращу, не отпустит она меня.

Кузнец только головой покачал, удивляясь мудреным речам старика. А Ясна, услышав эти слова, отложила нож и крепко-крепко обняла деда, уткнувшись лицом в его пропахшую табаком и смолой бороду. Она еще не до конца понимала смысл сказанного, но детским сердцем чувствовала, что дед говорит о чем-то важном и страшном.

А время и правда не стояло на месте. Ясна росла, становилась настоящей красавицей. Глаза ее, серо-голубые, как вода в Енисее, обрамляли темные, соболиные брови, а коса была толстой и блестящей, словно просмоленный канат. Она легко управлялась с любым хозяйством, но больше всего ее тянуло к животным. В колхозе, глядя на то, как ловко девушка управляется с норовистым жеребцом Громом, которого все боялись, председатель Тихон Митрофанович Куделькин, хитрый и дальновидный мужик, понял, что у Валуевского приемыша настоящий талант.

— Слушай, Ясна Еремеевна, — обратился он к ней, когда ей стукнуло пятнадцать. — Хочу тебе предложение сделать. Государство сейчас специалистов для сельского хозяйства требует. С таким чутьем, как у тебя, тебе прямая дорога в ветеринарный техникум, в Красноярск. Колхоз тебе стипендию выхлопочет, жилье в общежитии дадим. От нас-то троих ребят уже отправили учиться.

У Ясны перехватило дыхание. Город, техникум, настоящая профессия. Это была мечта, о которой она боялась даже думать. Но тут же сердце сжала ледяная рука страха: как же дед? Как он тут один, без нее? Кто ему кашу сварит, кто рубаху заштопает, кто прочитает ему вслух по вечерам, когда у него глаза от старости уже не видят букв?

Она пришла домой сама не своя. Еремей сразу заметил перемену в ее настроении. Он как раз сидел у печи и перебирал сухие грибы для будущего супа.

— Ну, сказывай, что стряслось, — спокойно произнес он, не глядя на нее. — Я по глазам вижу, вихрь в тебе крутится. Председатель, что ли, обидел?

— Нет, дедушка, не обидел. Он… он меня учиться отправляет. В Красноярск. На ветеринара, — выпалила Ясна и замерла, ожидая бури.

Но бури не последовало. Еремей отставил миску с грибами, поднял голову и долго, пристально смотрел на внучку. В глазах его, обычно суровых, мелькнула тень глубокой, щемящей тоски, но голос остался тверд.

— Значит, пришло время, Ясенька. Вода всегда путь находит, и птица из гнезда вылетает. Я знал, что этот день настанет. Ты не думай, я сдюжу. Не для того я тебя выхаживал, чтобы ты в глуши кисла, как прошлогодний гриб. Езжай.

— Да как же я поеду-то? — всхлипнула Ясна, бросаясь к нему. — А ты? Ты ведь совсем один останешься. Кот Воевода только, да и тот давно уже мышей не ловит, все на печи спит.

— Не один, — отрезал Еремей, и в голосе его послышалась прежняя, командирская сталь. — У меня о тебе думка будет. А это самая большая компания, какую только можно сыскать. Сядь-ка, послушай меня.

Он взял ее за руку, и они сели рядом на лавку.

— Знай, Ясна: наша жизнь — это не просто землю пахать да скотину растить. Это, прежде всего, долг свой исполнять. Я свой долг перед тобой исполнил — на ноги поставил. Теперь твой черед перед миром. Получишь знания, станешь большому делу полезной. Это и есть настоящее счастье. А то, что сердце болит от разлуки, так это хорошо. Значит, живое сердце, а не камень. Приедешь, навестишь меня, старого пня. Письма будешь писать. Этого довольно. Я хочу умереть, зная, что ты на верном пути стоишь. Поняла ли?

Ясна плакала, уткнувшись в его плечо, и молча кивала. Она поняла главное: спорить с дедом бесполезно. Если Еремей Савельич что-то решил, так тому и быть.

Отъезд был тяжелым. Стоял промозглый октябрьский день. Деревню заволокло серой пеленой дождя вперемешку со снегом. На станции, продуваемой всеми ветрами, они стояли втроем: Ясна, дед Еремей и Дорофей Тучков, который вызвался отвезти их на своей телеге. Старенький, перешитый дедом из овчины полушубок сидел на девушке ладно, в руках она держала маленький, туго набитый вещами саквояж.

Еремей был непривычно молчалив. Он только крепко сжимал ее ладони, словно пытаясь передать ей свою силу. Поезд уже дал гудок, когда он вдруг снял с пояса свой грабовый посох с головой Баку и протянул его Ясне.

— Держи, — хрипло сказал он. — Он тебе в городе нужнее.

— Деда, ты что! — отшатнулась девушка. — Это же твой! Ты без него и ходить не сможешь!

— Смогу, — упрямо мотнул он головой. — Я себе новый выстругаю. А этот пусть тебя бережет. Пусть тебе, как и мне когда-то, дорогу освещает и беду отводит. Бери, не гневи. Это не подарок, это наказ. Вернешься домой — вернешь. Посох этот помнит тепло моих рук. Будет у тебя — будто и я рядом.

Рыдая в голос, Ясна приняла тяжелую, теплую от дедовых рук палку. Она шагнула в вагон, чувствуя, как подкашиваются ноги. Последнее, что она видела, когда поезд тронулся — это высокая, все еще прямая фигура старика на перроне, который смотрел ей вслед, не вытирая катящихся по щекам слез, и рядом — могучая фигура кузнеца, поддерживающего его под локоть.

Город оглушил Ясну. Грохот трамваев, суета, огромные каменные дома, в которых, казалось, можно заблудиться навсегда. В общежитии техникума ее поселили с тремя другими девушками. Поначалу ей, привыкшей к лесной тишине, было дико и неуютно. Соседки, бойкие городские барышни, посмеивались над ее простонародной речью, над тем, как она всякую свободную минуту выходила во двор, чтобы постоять под деревьями. Но смех быстро утих, когда на первом же практическом занятии по анатомии Ясна, ничуть не смущаясь, спокойно и ловко провела сложнейшую операцию на лабораторной крысе, в то время как остальные бледнели и отворачивались.

— У тебя, Валуева, талант, редкий дар, — сказал ей профессор Осип Ромуальдович Корж, старый чудак с пышными усами и рассеянным взглядом. — Где ж ты так навострилась?

— Дед научил, — тихо отвечала Ясна. — У нас в деревне всякое бывало. И корове роды принимали, и коня зашивали.

Профессор, покопавшись в своих записях, выяснил, что дед Еремей в свое время славился на всю округу как искусный костоправ и знахарь, но после смерти сына отошел от этого дела. С тех пор Корж стал относиться к студентке из Глухих Камышей с особым уважением. Он подсовывал ей редкие книги по этологии и зоопсихологии, разрешал пользоваться своей лабораторией в неурочное время.

Учеба захватила Ясну целиком. Она днями и ночами пропадала в библиотеке, зачитывалась трудами Павлова и Бехтерева. Но письма домой писала исправно, каждую неделю. Расспрашивала о здоровье деда, о том, как там Воевода, не прохудилась ли крыша. Ответы приходили от Дорофея Тучкова — дед Еремей грамоту знал плохо, писать не любил, продиктовывал кузнецу. Письма были короткие, скупые: «Жив, здоров. Воевода мышей ловит, даром что старый. Учись, не ленись. Дед Е.». Но Ясна, вчитываясь в эти скупые строки, видела между ними целые тома невысказанной тоски и любви. Каждое такое письмо она клала под подушку, а перед сном перечитывала, и суровые слова грели ее лучше любой печки.

На втором курсе произошло событие, которое перевернуло весь привычный уклад студенческой жизни. По краю прокатилась эпидемия сибирской язвы. Болезнь косила скот в колхозах, грозила перекинуться на людей. В техникуме объявили срочный набор добровольцев для выезда в очаги заражения. Многие студенты колебались, боялись. Ясна записалась первой. Она не могла сидеть сложа руки, когда где-то гибли животные, а с ними — и крестьянский труд, и надежды.

Ее направили в карантинную зону под Канском. Работа была страшной и изнурительной. С утра до ночи, в пропитанных хлоркой брезентовых робах, студенты и врачи осматривали больных коров, ставили заслоны, объясняли крестьянам необходимость сжигания трупов. Крестьяне рыдали, отказывались отдавать на сожжение своих кормилиц. В одной из деревень, когда вспыхнул стихийный бунт, и толпа пошла на ветеринарный кордон, Ясна вышла вперед.

В руке у нее был тот самый грабовый посох. Она стояла перед разъяренной толпой, и мужики на мгновение замерли, увидев эту юную, бледную, но решительную девушку с горящими глазами и странной резной палкой.

— Люди! — крикнула она так, что ее голос перекрыл гул. — Послушайте вы меня, неразумные! В моих руках посох моего деда, Еремея Валуева. Знаете ли вы такого? Он меня, подкидыша, от смерти спас, выходил! И всю жизнь меня учил: самая страшная беда — не мор, не голод, не огонь, а людская дурость и упрямство! Ваша корова пала, вы ее в овраг сбросите, и зараза пойдет по всей земле, попьет воду, перейдет на скот, на детей ваших. И тогда мы не одну корову, а всю деревню потеряем! Я не враг вам, я сама крестьянка. Но если надо спасти стадо ценой одной головы — этот выбор страшный, но единственно верный. Пустите нас делать нашу работу!

Толпа затихла. Мужики хмуро переглядывались. Видя эту девочку, которая говорила с такой силой и правдой в голосе, они нехотя расступились. Бунт был предотвращен. А через неделю, когда очаг удалось купировать, Ясне объявили благодарность от самого губернского комитета.

Профессор Корж, узнав об этом случае, только покачал головой и сказал своим ассистентам:

— Эта девица, помяните мое слово, далеко пойдет. В ней стержень, какого я ни у кого из моих выпускников не видывал. Кровь, гены — все ерунда. Важнее то, что в душу заложено. А в нее дед заложил целый фундамент.

Ясна не слышала этих слов. Она в тот вечер сидела в холодной избе и писала деду Еремею самое длинное в своей жизни письмо. Она писала о том, как ей было страшно, как она вспомнила его уроки — стоять на своем, если знаешь правду, и как ей помог его посох. «Я поняла, деда, — выводили ее пальцы на бумаге, — что ты дал мне не просто палку. Ты дал мне свою силу. И пока он со мной, я ничего не боюсь».

Беда пришла в конце третьего года обучения. Весна в тот год выдалась ранняя, бурная, с таянием снегов и разливом рек. Ясна как раз готовилась к самым сложным экзаменам, когда получила короткую, страшную телеграмму от кузнеца Дорофея: «Дед плох сердце приезжай срочно».

Она летела домой, не помня себя. Вагон трясло, за окнами проплывали разбухшие от воды поля, а она сидела, сжав в руках грабовый посох, и повторяла про себя: «Только дождись, дедушка, только дождись». На станции ее никто не встретил. До Глухих Камышей она добиралась попутной телегой, сидя на мокрых мешках с зерном, под холодным, проливным дождем.

Когда она, мокрая насквозь и обессиленная, влетела в избу, первое, что она увидела — это слабый, мерцающий огонек лампадки у икон в красном углу, которые достались еще от прабабки. На широкой лавке, укрытый старым тулупом, лежал Еремей. Он был невероятно худ, его могучее тело словно усохло, оставив только крупный скелет. Глаза были закрыты. Рядом на полу, тихо и жалобно подвывая, лежал черный кот Воевода, который за эти дни стал совсем плох и почти не вставал.

— Деда! — бросилась к нему Ясна, упав на колени.

Еремей открыл глаза. Он долго, будто не веря, вглядывался в ее лицо, а потом улыбнулся — слабой, едва заметной улыбкой, от которой у Ясны разорвалось сердце.

— Явилась, — прошептал он пересохшими губами. — Поспела, Ясенька. Я уж думал, не свидимся. Дорофейка, дурак, зачем телеграмму дал? Чего девку попусту гнать… экзамены ж у нее…

— Молчи, деда, молчи, родненький! — гладила она его лицо, руки, седую щетину на щеках. — Я тут, я приехала. Я сейчас печь растоплю, лекарство тебе сделаю. Ты поправишься! Мы еще с тобой на Енисей пойдем, я теперь знаю, как рыбу по движению воды находить, меня профессор научил!

— Нет, Ясна, — твердо, хоть и тихо, произнес старик. — Отбегался я. Сердце, оно как старый мех, истончилось. Не держит больше. И хорошо это. Правильно. Я свое отжил. Сына, невестку, Захарку — всех проводил. Тебя вырастил. Теперь можно и честь знать. Садись-ка. Посиди со мной. Расскажи, как там у тебя в городе… с этим… с мышами учеными.

Ясна поняла, что уговаривать бесполезно. Она села на край лавки, взяла его холодную, тяжелую руку в свои и стала рассказывать. Она говорила о лекциях Коржа, о смешных соседках по общежитию, о том, как ей дали грамоту за борьбу с язвой. Она говорила, захлебываясь словами и слезами, понимая, что это их последний разговор. Еремей слушал, чуть прикрыв глаза, и на губах его блуждала все та же слабая, умиротворенная улыбка.

— Вот и ладно, — прошептал он, когда она закончила. — Вот и все. Теперь я за тебя спокоен. Не пропадешь. Одно только помни, Ясна. Был я бурлак, землю пахал, рыбу ловил. Но единственное стоящее дело, которое я сделал в жизни — это когда подобрал тебя в овраге. Все остальное — прах. Ты мое продолжение. Живи. Люби землю. Не давай спуску дуракам. А теперь… дай мне посох.

Ясна, всхлипывая, вложила в его руки грабовую палку. Пальцы старика сомкнулись на ней с удивительной для умирающего силой. Он поднес набалдашник с головой Баку к губам, что-то беззвучно прошептал, а затем выпустил посох из рук.

— Пусть теперь тебе сны отгоняет, — выдохнул он.

Это были его последние слова. Еремей Савельич Валуев умер тихо, на рассвете, когда первые лучи солнца пробились сквозь мутное окошко и осветили его спокойное, помолодевшее лицо. Кот Воевода, глухо мяукнув, вытянулся у его ног и тоже затих навсегда.

Хоронили Еремея всей деревней. Глухие Камыши, казалось, осиротели. Дорофей Тучков, угрюмый кузнец, сколотил крест из старой лиственницы, сказав: «Еремею дубовый негоже, он лиственницу уважал, она вечная». Ясна стояла у могилы, держа посох обеими руками, и не плакала. Слезы кончились. Внутри была лишь звенящая пустота и странное, растущее чувство ответственности.

Эпилог

Ясна вернулась в Красноярск и с отличием окончила техникум. Ей предлагали остаться в городе, сулили хорошую должность в лаборатории, звали замуж перспективные женихи. Но она, не колеблясь ни секунды, собрала вещи и уехала обратно в Глухие Камыши.

Она поселилась в старой избе деда. Первым делом подлатала крышу, поправила забор, завела новую козу и молодого кота, рыжего и наглого, которого назвала Воеводой Вторым. Председатель Куделькин, не веря своему счастью, тут же назначил ее главным ветеринаром всей округи. И потекли трудовые будни. Ясна моталась по деревням на старой колхозной лошаденке, в любую погоду, днем и ночью. Лечила, оперировала, принимала роды у скотины, ругалась с нерадивыми хозяевами. Поначалу мужики косились на молодую девку с профессорскими замашками, но быстро сменили гнев на милость. Слишком уж золотые у нее были руки. Слишком хорошо она понимала животных, будто разговаривала с ними. И глядя, как ловко и спокойно она работает, невольно вспоминали старого Еремея.

— Порода Валуевская, — говорили старики на завалинке. — Не кровь, а дух. Впитала. Ты глянь, как она посох-то еремеевский ставит, точь-в-точь как он.

Спустя несколько лет после возвращения, Ясна вышла замуж за Семена Зуева, тихого и надежного агронома, присланного в их колхоз по распределению. Он был родом из-под Пскова, невысокий, светловолосый, с умными, немного грустными глазами. Он не пытался переделать Ясну, не звал ее в города, не спорил с ее решениями. Он просто был рядом — помогал по хозяйству, а по вечерам слушал ее бесконечные истории о деде Еремее, о посохе Баку, о тайнах таежного леса. И однажды, глядя на спящую жену, он понял, что влюблен не просто в красивую женщину, а в целый мир, который она носила в себе.

У них родилось трое детей. Первенца, мальчика, Ясна назвала Еремеем. Когда малыш немного подрос, она стала брать его с собой в недальние поездки. И однажды, когда сыну исполнилось пять лет, она вырезала для него маленький посох из орешника, с головой забавного медвежонка на набалдашнике.

— Смотри, Еремейка, — сказала она, вкладывая палку в ручонки сына. — Посох этот — не просто игрушка. Это твой помощник. Им ты будешь дорогу искать и от беды защищаться. Но помни: никогда не смей замахиваться им на человека. Посох дается для того, чтобы делать жизнь лучше.

— Как у дедушки? — спросил мальчик, указав на тяжелый грабовый посох, что всегда стоял у двери.

— Как у дедушки, — кивнула Ясна, и глаза ее увлажнились. — Пойдем, покажу тебе, где мы с ним самые большие грибы находили.

Она взяла сына за руку, и они пошли по знакомой тропинке в лес. В одной руке у женщины был свой старый посох, в другой — маленькая теплая ладошка. А над Глухими Камышами плыл густой запах разнотравья, и где-то высоко в небе кружил ястреб. И казалось, что сама жизнь, вечная и непрерывная, словно течение большой реки, несет их вперед, от прошлого к будущему, от старого Еремея — к маленькому, смешно хмурящему бровки мальчику, который крепко сжимал в кулачке свой первый посох.

0 коммент.:

Отправить комментарий

Популярное

Администрация сайта не несёт ответственности за содержание рекламных материалов и информационных статей, которые размещены на страницах сайта, а также за последствия их публикации и использования. Мнение авторов статей, размещённых на наших страницах, могут не совпадать с мнением редакции.
Вся предоставленная информация не может быть использована без обязательной консультации с врачом!
Copyright © Шкатулка рецептов | Powered by Blogger
Design by SimpleWpThemes | Blogger Theme by NewBloggerThemes.com & Distributed By Protemplateslab