Этoт «гepoй» c opдeнaми oкaзaлcя вoлкoм в oвeчьeй шкуpe, кoтopый игpaл вaльc нa кocтях нaших мaтepeй, пoкa мы aплoдиpoвaли eгo лживoй улыбкe
Девятое мая 1947 года началось в Борках не с птиц. Птицы в этих краях всё ещё пели с опаской, будто помнили гул бомбардировщиков. Утро началось с запаха. Пахло молодой крапивой, мокрой после ночного дождя землей и почему-то горьким дымом, хотя никто не топил печей.
Деревня Борки стояла на семи ветрах, прижавшись к обрывистому берегу реки Сороти, словно старуха, греющая кости на завалинке. Половина домов зияла пустыми глазницами окон. Крыши, крытые дранкой, почернели от времени. Но сегодня даже эти руины украсили кумачовыми тряпицами. Председатель колхоза Игнат Савельевич Буров, мужик с лицом, напоминающим печёное яблоко, ещё затемно лично приколотил к воротам сельсовета фанерный щит с цифрами «1941–1945», выжженными через трафарет. Под цифрами кто-то из школьников пририсовал угольком неуклюжий цветок.
Буров стоял на крыльце, щурясь на дорогу. Он ждал. Ждали все.
Три дня назад из района пришла телефонограмма — короткая, как выстрел: «Девятого ждите грузовик. Встречать с оркестром. Везут героев и ценный груз». Игнат Савельевич тогда переспросил трижды, но телефонистка Клава только хмыкнула в трубку: «Сказано — встречать. Сам узнаешь».
И вот теперь дорога, разбитая тракторами, пустая и пыльная, лежала перед ним, как серая лента. Солнце поднималось выше, нагревая воздух. У колодца собрались бабы в белых платках — вдовы, не снявшие траура даже в праздник. Они молчали. Дети, человек десять разновозрастной босоты, крутились у пожарного сарая. Среди них выделялся один — мальчишка лет одиннадцати, худой до прозрачности, с выгоревшими добела волосами и глазами такого светлого оттенка, что казались выцветшими. Звали его Петька. Петька Горелов. Сирота.
Он не крутился со всеми. Он сидел на перевёрнутом ведре и чистил палочкой ногти, изредка поглядывая на дорогу исподлобья. Взгляд у него был не детский — тяжёлый, будто он знал что-то, чего не знали даже старики.
— Петьк, а Петьк, — к нему подбежала вихрастая девчонка Манька, дояркина дочь, — а правда, что твой батька сегодня вернётся?
Петька перестал ковырять палочкой и медленно поднял глаза.
— У меня батьки нету, — сказал он ровно. — Он ещё в сорок первом сгинул.
— А мамка?
Петька промолчал. Манька потопталась и убежала.
Тишину разрезал далёкий звук мотора. Все вздрогнули. Игнат Савельевич одёрнул гимнастёрку и гаркнул:
— Едут! Бабы, стройся! Гармониста сюда!
На дороге показалось облако пыли. Оно росло, приближалось, и вскоре все увидели: к Боркам катил не легковой автомобиль начальства, а крытый брезентом грузовик ЗИС-5. Видавший виды, с помятым крылом и фарой, перемотанной синей изолентой.
Грузовик остановился у сельсовета, чихнув сизым выхлопом. Из кабины выбрался шофёр в промасленной кепке и, не глядя на собравшихся, принялся разминать спину. А из кузова спрыгнули трое.
Они не были похожи на демобилизованных солдат, которых ждали в деревне. Ни мешков с харчами, ни трофейных чемоданов. Трое мужчин в офицерских кителях без погон, но с выправкой, которую не спрячешь. Старший — сутуловатый капитан с седыми висками и лицом человека, привыкшего слушать. Двое других — помоложе, с цепкими взглядами.
Капитан подошёл к председателю.
— Буров?
— Так точно. Я — Буров Игнат Савельевич, председатель. А вы, товарищи, из района? Нам сказали — героев встречать…
— Мы из области, — перебил капитан. Голос у него был негромкий, но такой, что бабы у колодца разом замолчали. — Из особого отдела. Фамилия моя Рощин. Это — лейтенант Гринько, это — сержант Алиев. Сейчас будьте добры, организуйте сход. Всех жителей, от мала до велика. Быстро.
Игнат Савельевич побледнел.
— Так ведь праздник… День Победы… Может, с дороги отдохнёте? У нас банька…
— Сход, председатель. И скажите своим людям — никто не разойдётся, пока мы не разрешим.
Рощин повернулся к кузову и кивнул сержанту. Тот ловко запрыгнул внутрь и вытащил к краю деревянный ящик. Обычный, сколоченный из свежих досок, с сургучной печатью. Поставил на землю.
Толпа загудела. Ящик? Они ждали хлеба, мануфактуры, инструмента — чего угодно, только не загадочного ящика под конвоем.
За полчаса к сельсовету подтянулись все. Даже лежачая бабка Дарья приковыляла под руку с внучкой. Даже старый мельник Спиридон, который после контузии вовсе перестал выходить со двора. Стояли плотной стеной, дышали в затылок. Пахло потом, самосадом и тревогой.
И тут произошло то, чего никто не ожидал.
Со стороны дальних домов, припадая на правую ногу и звонко цокая палкой, к сельсовету шёл человек. Высокий, широкоплечий, в ладно подогнанной гимнастёрке с орденскими колодками на груди. Копна тёмных волос, скуластое лицо, ямочка на подбородке. Шагал он тяжело, опираясь на костыль, но улыбался так широко и открыто, что бабы разом ахнули.
— Сотник… Егор Сотник… — прошелестело по толпе. — Живой…
Егор Сотник, первый гармонист на всю округу, заводила и балагур, ушедший на фронт в сорок первом и трижды похороненный по ошибке, вернулся. Он вернулся не сегодня — ещё месяц назад, пешком притопал с вокзала, поразив всех своей культей вместо левой ноги и орденами. Его встречали всей деревней, плакали, тащили самогон. И теперь он стоял, красивый, хоть и искалеченный, и смотрел на офицеров с весёлым любопытством.
— Никак пополнение к празднику? — зычно крикнул он. — А ящик-то с чем? Уж не премия ли колхозу за ударный труд?
Рощин медленно повернулся к нему.
— Вы — Сотников Егор Ильич? Тысяча девятьсот двадцатого года рождения?
— Он самый, товарищ капитан. Только Сотников я по бумагам, а для своих — Сотник. Или Егором кличут. С чем пожаловали?
— С правосудием, — тихо сказал Рощин. — Отойдите пока.
Но Егор не отошёл. Он опёрся на костыль и продолжал улыбаться, хотя в глазах у него мелькнуло что-то быстрое, как рыбка в тёмной воде. Он глянул на ящик. Улыбка чуть дрогнула.
В это мгновение из толпы, расталкивая локтями взрослых, выскочила молодая женщина в ситцевом платье и красной косынке. Зоя. Учительница. Единственная на три деревни. Девушка с тонкой талией, ясными глазами и копной русых волос, которые она вечно прятала под платок. Она была из эвакуированных, приехала в Борки ещё в сорок втором, учила детей грамоте. И была она невестой Егора Сотника. Во всяком случае, так говорили все, и сам Егор вчера вечером на посиделках объявил: первого июня свадьба.
Зоя подбежала к Егору и схватила его за руку. Он тут же, не смущаясь толпы, притянул её к себе и громко, чтобы все слышали, сказал:
— Вот, товарищи офицеры, моя Зоя Павловна. Сердце моё. Завтра расписываемся. Приглашаю!
Толпа одобрительно зашумела. Кто-то захлопал. Но Рощин не сводил глаз с Егора.
— Поздравляю, — сухо сказал капитан. — А теперь — внимание. Сержант, вскрывайте.
Алиев достал из кармана нож, аккуратно поддел сургуч и сбил замок. Крышка ящика с негромким скрипом откинулась.
В первые секунды никто ничего не понял. В ящике лежали вещи. Странные, страшные вещи. Детские ботиночки с потёртыми подошвами. Связка женских платков, тёмных от засохшей грязи. Несколько кошельков, пустых, вспоротых. Очки в роговой оправе. Игрушечный мишка с оторванной лапой. А поверх всего этого — блестящий, сияющий на солнце пионерский горн.
Медный, начищенный до блеска. С кисточкой и красным шнурком.
И едва солнечный луч упал на этот горн, тишину разорвал крик. Вернее, не крик — вой. Протяжный, жуткий, звериный.
Петька Горелов стоял в первом ряду, вцепившись ручонками в юбку соседки, и смотрел на горн. Лицо его, и без того бледное, стало меловым. Глаза расширились так, что, казалось, заняли пол-лица. Он открыл рот, и из горла его вырвался звук, от которого у видавших виды мужиков волосы встали дыбом под шапками.
— Э-э-это он… — закричал Петька, тыча пальцем. — Это он… Он им играл!
— Тише, Петька, тише! — кто-то попытался схватить его за плечи, но мальчик вырвался с силой, какой не ждали от его щуплого тела.
— Он играл, когда убивал! Я помню! Я всё помню! — голос Петьки звенел, как натянутая струна. — Он играл эту мелодию, а мамка плакала! А потом она упала, и он перестал играть! Это его горн!
Петька протянул руку и указал прямо на Егора Сотника.
Толпа отшатнулась. Зоя побледнела и выпустила руку жениха. Егор стоял неподвижно, только желваки заиграли на скулах.
— Чего несёшь, щенок? — процедил он сквозь зубы. — Белены объелся?
Но Петька не унимался. Он дрожал всем телом, слёзы текли по его щекам, но голос звучал твёрдо:
— Зимой это было. В овраге, у Чёртова лога. Там снег, много снега. Там люди лежали. Много людей. А он стоял и играл на горне. А другие стреляли. И мамка упала. А он всё играл. А потом подошёл и снял с неё платок. И с тёти Клавы тоже снял. И сапоги. И у меня из ушей кровь пошла, а он засмеялся.
Повисла мёртвая тишина.
Рощин шагнул вперёд и опустился перед Петькой на корточки.
— Мальчик, — тихо, очень тихо сказал он. — Ты уверен? Посмотри на меня. Когда это было?
— В январе сорок четвёртого, — шёпотом, но отчётливо ответил Петька, не сводя глаз с Егора. — Двадцать третьего января. Я в сугробе спрятался. Меня не заметили. А их всех убили. И горн этот… он потом ещё долго играл. Вальс. «На сопках Маньчжурии».
При этих словах Зоя пошатнулась. Она узнала этот вальс. Месяц назад, когда Егор впервые пришёл к ней в избу, он насвистывал именно его. И тогда ей стало не по себе, но она списала это на нервы.
Рощин поднялся. Его лицо окаменело.
— Гражданин Сотников, — произнёс он, и голос его зазвенел металлом. — Вам придётся пройти с нами.
Егор расхохотался. Громко, заливисто, почти весело.
— Да вы с ума посходили! — воскликнул он, обводя толпу руками. — Вы хоть слово этого пацанёнка слушаете? Да он же полоумный! У него мамку немцы убили, он с тех пор заговаривается! Любой в деревне подтвердит! Бабы, ну скажите им!
Но бабы молчали. Смотрели то на Петьку, то на горн, то на Егора, и в их глазах медленно, словно лёд на реке, ломалось привычное доверие.
И тогда вперёд вышла Зоя. Она была бледна, но держалась прямо.
— Егор, — сказала она, и голос её был тих, как шелест камыша. — Скажи им, что это неправда. Скажи сейчас. Поклянись.
— Зоя, родная! — Егор прижал руку к груди. — Да как ты можешь! Я за тебя кровь проливал! Я тебя на руках из-под обстрела вынес, вспомни! В сорок третьем, подо Ржевом! Забыла?
Зоя вздрогнула. Она помнила. Вернее, не помнила. То, что рассказывал Егор, он рассказывал так ярко, так живо, что она сама поверила. Госпиталь, взрывы, её забинтованная голова… Но у неё не было шрамов на голове. И когда она спрашивала, кто её спас, врачи только пожимали плечами: «Без сознания вы были, девушка. Привезли вас с попутной телегой, а кто привёз — не знаем».
— Ты говорил, что вынес меня на плащ-палатке, — медленно произнесла Зоя. — Что у тебя тогда ещё обе ноги были целы. И что тебя за это медалью наградили. Но где та медаль, Егор? Почему её нет среди твоих наград?
Егор запнулся. На долю секунды. Но Рощин заметил.
— И ещё, — продолжала Зоя, и голос её окреп. — Ты говорил, что от тебя тогда пахло порохом и йодом. Я помню этот запах, я его ни с чем не спутаю. Но когда ты пришёл ко мне впервые, Егор, от тебя пахло… духами. Сладкими. Женскими. Я ещё подумала — откуда?
— Это трофейные! — быстро ответил Егор. — У фрица взял, тебе подарить хотел!
— Ты никогда мне их не дарил.
В толпе начался ропот. Бабы зашептались, мужики нахмурились. Егор огляделся, и его красивое лицо на мгновение исказилось гримасой злобы.
— А ну, хватит! — рявкнул он. — Слово фронтовика против слова сопляка и неврастенички! Я кровь за Родину проливал! А вы кто? Ты кто? — он ткнул костылём в сторону Рощина. — Ты в окопах сидел? Или в особых отделах отсиживался, пока мы умирали?
Рощин не ответил. Он смотрел на ящик.
— Сержант, — сказал он. — Достаньте горн.
Алиев бережно, словно младенца, поднял горн. Медь сверкнула. Петька, увидев это, снова закричал, но теперь его крик был тише, глуше — он уткнулся в юбку всё той же соседке и трясся, как в лихорадке.
— Не надо… не надо… пожалуйста…
— Надо, — жёстко сказал Рощин. — Гражданин Сотников. Я обвиняю вас в дезертирстве, переходе на сторону врага и участии в карательных операциях против мирного населения. Улики найдены в Чёртовом логу. Там братская могила. Сто сорок три человека. Женщины, дети, старики. Расстреляны в затылок. А среди трупов найден вот этот горн. С отпечатками пальцев. Вашими отпечатками, гражданин Сотников.
— Врёшь! — заорал Егор. — Не было там никаких пальцев! Я…
Он осёкся. Рощин медленно улыбнулся.
— А откуда вы знаете? Вы же, по вашим словам, никогда там не были.
Егор побледнел. Его кадык дёрнулся. Он понял, что попался.
— Это провокация! — закричал он. — Меня подставить хотят! Враги народа! Я честный солдат! У меня награды!
— Награды… — задумчиво повторил Рощин. — А ну-ка, Гринько, проверь его колодки.
Лейтенант шагнул к Егору, но тот отпрянул, выставив костыль.
— Не подходи! Я инвалид войны! Я защищал…
Договорить он не успел. Из толпы, шаркая, вышла старуха. Марфа Тимофеевна, слепая на оба глаза бабка, которую все считали блаженной. Она жила на краю деревни, питалась подаянием и почти не разговаривала. Но сейчас она шла прямо на Егора, и лицо её, изрезанное морщинами, было страшным.
— Узнаю тебя, — прошамкала она. — По шагам узнаю. Ты тогда, в овраге, тоже хромал. Только на другую ногу. Ты не Сотник. Ты Борзый. Волчья твоя душа.
— Молчи, старая! — взвизгнул Егор. — Молчи!
— Я слепая, — продолжала Марфа. — Но я слышу. Я слышала, как ты тогда смеялся. И сейчас ты смеёшься так же. А ещё ты тогда споткнулся о тело Верки Гореловой и выругался. Матерно так, по-лагерному. Это Петькина мать была. А ты с неё сапоги снял. Тёплые, на меху. Я их на тебе сейчас чую. Ты их до сих пор носишь, ирод.
Все взгляды упали на ноги Егора. Вернее, на его единственную ногу, обутую в старый, но добротный сапог. А на культю был надет опорный чулок. Но рядом с ним, прислонённый к скамейке, стоял второй сапог. Точно такой же. Тёплый, на меху.
— Это мои сапоги! — закричал Егор. — Трофейные!
— Покажи подмётку, — тихо сказала Зоя. — Верка Горелова перед войной подшила мужнины сапоги куском автомобильной покрышки. Я помню, потому что она мне показывала, как это делать. Покажи подмётку, Егор.
Егор не шелохнулся. Рощин кивнул, и Гринько резким движением перевернул сапог. На подмётке, стёртой, но всё ещё заметной, темнел характерный узор протектора.
Толпа ахнула.
И тогда Егор сделал то, чего никто не ожидал от хромого инвалида. С невероятной, звериной ловкостью он оттолкнул Гринько, перепрыгнул через ящик с уликами, схватил Петьку за шкирку и, приставив к его горлу костыль (в котором, как оказалось, был спрятан узкий стилет), попятился к грузовику.
— Всем стоять! — заорал он. — Убью щенка! Разойдись!
Бабы завизжали. Мужики замерли. Рощин выхватил пистолет, но стрелять не решался — мальчишка был слишком близко.
— Егор, не надо! — закричала Зоя. — Отпусти ребёнка!
— Заткнись, дура! — прорычал Егор. — Я из-за тебя прокололся! Ну ничего… мы ещё поквитаемся…
Он отступал к кузову. Шофёр грузовика, увидев такое, метнулся в сторону. Петька висел в руках Егора, как тряпичная кукла, и только беззвучно открывал рот.
И вдруг раздался звук.
Чистый, пронзительный, невероятно громкий. Звук горна. Петька, извернувшись, схватил горн из рук остолбеневшего Алиева и дунул в него. Но это был не сигнал тревоги. Это была мелодия. Вальс «На сопках Маньчжурии».
Егор замер. Его рука дрогнула. На лице отразилось нечто странное — не страх, не злоба, а глубокая, неподдельная растерянность. Он отпустил мальчика, покачнулся, сделал шаг назад… и споткнулся о корень.
В ту же секунду на него навалились мужики. Человек пять. Без оружия, с голыми руками. Они прижали его к земле, связали бельевыми верёвками, которые принесла чья-то бабка. Рощин даже не успел добежать.
Петька стоял над поверженным Егором, прижимая горн к груди. Его лицо было мокрым от слёз, но он не рыдал. Он смотрел на человека, убившего его мать, и молчал.
— Увозите его, — глухо сказала Зоя. — Увозите скорее. Не надо, чтобы он здесь оставался.
Рощин кивнул. Через пять минут связанного Егора, всё ещё выкрикивающего ругательства, закинули в кузов того же грузовика. Горн Алиев аккуратно завернул в тряпицу и спрятал в ящик. Теперь это была улика. Главная улика.
А Петьку обступили бабы. Они гладили его по голове, совали ему пряники, плакали. Но он не реагировал. Он смотрел на дорогу, по которой уезжал грузовик, и глаза его снова стали пустыми и взрослыми.
Зоя подошла к нему последней. Она опустилась на колени прямо в пыль и взяла его лицо в свои ладони.
— Петя, — сказала она. — Ты слышишь меня?
Мальчик кивнул.
— Ты молодец. Ты всё сделал правильно. Ты спас много людей. Теперь этот человек никому не причинит зла. Ты понял?
Он снова кивнул.
— А знаешь, что будет дальше? — Зоя попыталась улыбнуться, хотя губы её дрожали. — Этот горн вернётся. И он больше никогда не будет играть похоронные вальсы. Ты будешь играть на нём побудку. Каждое утро. Чтобы все знали — ночь кончилась. Война кончилась. Понимаешь?
И тогда Петька заплакал. Не закричал, не забился в истерике, а заплакал тихо, по-взрослому горько, уткнувшись Зое в плечо. А она держала его и думала о том, что правда — странная штука. Она может прятаться годами, лежать в мёрзлой земле, гнить в оврагах, но однажды она выползает на свет. Выползает, хромая, слепая, с отмороженными пальцами и выцветшими от ужаса глазами. Выползает и трубит в медный горн. И все слышат.
Вечером, когда всё закончилось и деревенские разошлись по домам, Зоя отвела Петьку к себе. Она уложила его на кровать, укрыла тулупом и села рядом. Мальчик уже почти спал, когда вдруг прошептал:
— Тёть Зой… а он точно не вернётся?
— Точно. Никогда.
— А горн… он правда будет мой?
— Правда. Это будет твой горн, Петя. И ты будешь играть на нём каждое утро. Обещаешь?
— Обещаю.
Он уснул. А Зоя ещё долго сидела в темноте, слушая, как за окном ветер перебирает молодую листву. Девятое мая тысяча девятьсот сорок седьмого года заканчивалось. Где-то в городах гремели салюты. А здесь, в Борках, просто наступила тишина. Настоящая. Та, которую никто не решался нарушить.
И только далеко-далеко, за поворотом реки, слышалось удаляющееся тарахтение грузовика. Он увозил прошлое. Страшное, липкое, не желающее отпускать прошлое.
Но утром должна была наступить побудка. Первая за много лет. И горн, тот самый, медный, со сколом на мундштуке, ждал своего часа, чтобы запеть по-новому.

0 коммент.:
Отправить комментарий