пятница, 10 июля 2026 г.

1950 г. Бaбкa-пoвитухa пepeд cмepтью пpoхpипeлa: «Нe дaй лaмпe пoгacнуть, инaчe OНA пpидёт зa вceми». Нo мы нe пocлушaли


1950 г. Бaбкa-пoвитухa пepeд cмepтью пpoхpипeлa: «Нe дaй лaмпe пoгacнуть, инaчe OНA пpидёт зa вceми». Нo мы нe пocлушaли

Глава 1. Свадьба в Затонье

В Затонье — глухом, затерянном среди торфяных болот и ольховых перелесков посёлке — май пятидесятого года выдался душным, как никогда. Воздух стоял густой, сладкий от цветущей черёмухи, и даже комары, обезумев от духоты, роились низко над землёй, не в силах подняться к солнцу. А в доме Ясневых, что на Восточной улице, гуляли свадьбу.

Столы ломились от квашеной капусты, солёных рыжиков, студня с хреном и пирогов с ливером. Гармонист Степан Кривой, потерявший на фронте два пальца, наяривал «Барыню» так, что половицы ходили ходуном. И посреди этого гвалта и звона стаканов стояли они — жених и невеста. Даниил Белов и Пелагея Яснева.

— До чего ж хорош Данька-то, — протянула Матрёна Филипповна, троюродная тётка невесты, пихнув локтем старуху Агафью. — Наша Поля тоже девка справная, а всё ж подле него — как воробушек подле ястреба.

— Типун тебе на язык, — отмахнулась Агафья, не сводя глаз с Даниила. Высокий, широкоплечий, с профилем будто с царского червонца — прямой нос, твёрдый подбородок, густые русые волосы, зачёсанные назад. Глаза серые, глубокие, с прищуром добрым, но каким-то далёким, словно он всё время видел чуть больше, чем остальные. — Хороша и Поля, чего уж. Глазки-васильки, коса до пояса, улыбка тихая, будто лампадка теплится.

Из угла подал голос сухонький мужичонка в мятом пиджаке — Прокофий Левкин, прибившийся к застолью невесть откуда, не то какой-то дальней-предальней родни.

— Славная, когда одна идёшь, — хмыкнул он, сверкнув щербатым ртом. — А рядом с Даниилом поставить — так сразу видать: не пара. Она простушка, он — графской породы. Ей бы за какого-нибудь счетовода, а не за такого орла.

Агафья зыркнула на него, как гусыня на хорька.

— Ты, мил-человек, чьих будешь? Я в Затонье седьмой десяток живу, каждую собаку в лицо знаю, а тебя не припомню.

— Из города я, — гордо выпятил грудь Прокофий. — По линии Беловых родня. Даниилу я дядька троюродный, Прокофием кличут.

— Что-то не смахиваешь ты на беловскую родню, — подозрительно прищурилась Агафья. — Беловы все статные, кряжистые, будто дубы вековые. А ты — как жердина сухая. Да и зубов-то половины нет. Какой ты родственник? Скорее, самозванец.

Прокофий ничуть не смутился. Он раздувался от гордости за «племянника», будто самолично его вырастил. И было отчего: Даниила в колхозе ценили — и механик, и плотник, и с техникой на «ты», и коня самого норовистого угомонит, будто дитя малое. А уж говорил как — заслушаешься. Голос низкий, грудной, каждое слово будто из глубины колодца достаёт.

— Ты вот что, бабка, — Прокофий вдруг перешёл на шёпот, и глаза его замаслились, — а знаешь ли ты, что Даниил-то — не просто Белов? Корень ихний от старого рода идёт, от Разумовских. Ещё при царе-батюшке по дворянской линии значились. Только после семнадцатого года затаились, фамилию сменили, чтоб под раскулачивание не угодить. А фамилия та была — Разумовские. Так-то вот.

— Брешешь, — отрезала Агафья, хотя глаза её загорелись любопытством.

— А ты слушай, старая. Был, значит, прадед Даниила, граф Михаил Разумовский. После революции его в Сибирь сослали, в Нарымский край. Думали, сгинет. А он выжил. Только тоска его грызла. И была у графа одна драгоценная вещь — не золото, не брильянты, а простая керосиновая лампа. Говорили, будто она не простая, а заговорённая: пока горит — род не прервётся и любовь в доме не угаснет. Эту лампу ещё прабабка графа, знахарка, заговорила. С ней Разумовские через все беды прошли. И перед смертью граф передал лампу сыну своему, Гавриле, а тот — своему сыну, Ефиму. А Ефим в тридцатых, когда облавы пошли, поменял фамилию на Белов. И стал Даниилу отцом. Вот и разумей, какая кровь в нашем Данииле течёт.

Агафья переглянулась с Матрёной. Обе смотрели на Прокофия, разинув рты. Вот так история! Как змея из-под крыльца выползла.

— И лампа та где ж теперь? — прошептала Матрёна.

— У Даниила, вестимо. Ему отец перед смертью отдал, когда с финской вернулся без ноги. Сказал: «Сынок, это не просто вещь. Это душа наша. Зажжёшь её, когда жену в дом приведёшь, и тогда счастье при тебе будет, пока свет горит». Так-то, бабы. А вы — «не пара». Поля ваша за такого орла — не просто жена, а хранительница рода.

Но закончить речь Прокофию не дали. Агафья вдруг хлопнула себя по лбу, вспомнив что-то.

— Постой-постой! — воскликнула она. — Так я ж эту лампу своими глазами видела. У Поли в сундуке, когда приданое перебирали. Тяжёлая, медная, с узорами по бокам. Я ещё спросила — зачем тебе, девка, эта рухлядь? А Поля улыбнулась и говорит: «Это, бабушка, не рухлядь. Это сердце дома». Я тогда не поняла, думала — блажь девичья. А оно вона как…

Прокофий самодовольно кивнул, но Матрёна вдруг прищурилась.

— Погодь, — протянула она. — Ты говоришь, лампа заговорённая? И пока горит — любовь жива?

— Истинно так.

— А что, ежели погаснет?

Прокофий вдруг сник, заюлил, отвёл глаза.

— Ну… погаснет — значит, беда. Любовь уйдёт… или кто из семьи…

Он не договорил. За столом повисла тишина, и только гармонь всё ещё заливалась в горнице, не ведая, о каких мрачных делах шепчутся старухи.

Глава 2. Свет в мастерской

Вопреки всем пересудам, жизнь у Беловых пошла ладная. Пелагея — тонкая, светлая, с конопушками на вздёрнутом носике — в первый же вечер после свадьбы достала из сундука тяжёлую медную лампу, заправила керосином, чиркнула спичкой и зажгла фитиль. Огонёк заплясал, разгоняя тени по углам, и в горнице стало удивительно тепло, хотя на дворе стоял промозглый октябрь.

— Вот, — сказала Поля, ставя лампу на подоконник. — Пусть светит. Мне так матушка наказывала: «Дочка, зажги лампу, когда в свой дом войдёшь. И пока будет гореть — будет и любовь».

Даниил обнял жену, уткнулся носом в её макушку, пахнущую ромашкой и свежим хлебом.

— Значит, вечно гореть будет, — шепнул он. — Потому что я тебя никогда не разлюблю.

Поля только засмеялась тихонько и прижалась к нему крепче.

Годы шли. Родился первенец — Илья, за ним, два года спустя — Анютка. Дети росли смышлёные, ласковые, и дом Беловых, казалось, светился изнутри. Даже соседи замечали: войдёшь к ним — и на душе становится легче. Будто воздух там особенный, пропитанный покоем и тихой радостью.

Но Пелагея после рождения дочери стала угасать. Нет, она не жаловалась, не лежала пластом — по-прежнему хлопотала по хозяйству, штопала рубахи, варила щи. Только глаза её, некогда синие-синие, будто выцвели, а смех стал реже. Даниил заметил это, и сердце его сжалось в тревоге.

Он вспомнил: когда-то, ещё до замужества, Поля была искусной вышивальщицей. У неё были золотые руки: она могла расшить полотенце такими узорами, что старухи ахали — ни на одной картине не сыщешь. Но с рождением детей всё это ушло — некогда, да и нитки дороги, а лоскуты нужны на заплатки.

Одним январским вечером Даниил пришёл домой не один, а с большим свёртком в руках.

— Что это? — удивилась Поля, вытирая руки о фартук.

— А ты разверни.

Она развернула. Внутри оказались мотки разноцветных ниток — алые, золотые, изумрудные, васильковые. Настоящее богатство! А ещё — кусок тонкого льна, иголки, пяльцы и напёрсток с гравировкой «П.Б.» — Пелагея Белова.

— Господи, Даня… — только и выдохнула она.

— Идём-ка, — муж взял её за руку и повёл в чулан при доме — крохотную, безоконную каморку, где прежде хранилась всякая рухлядь. Теперь там стоял маленький столик, кресло и та самая медная лампа.

— Здесь будет твоя мастерская, — сказал Даниил. — Днём недосуг — садись вечером. Я сам детей накормлю и спать уложу. А ты — вышивай. Я вижу, как ты сохнешь без дела своего. Обещай мне: каждый вечер, хотя бы полчаса, ты будешь здесь, при свете этой лампы, делать то, что любишь.

Поля заплакала. Но это были слёзы облегчения, словно вместе с ними выходила из души тяжкая, застоявшаяся усталость.

С того вечера в доме Беловых появился новый ритуал. Как только на улице смеркалось, Пелагея уединялась в каморке, зажигала лампу и склонялась над пяльцами. А Даниил оставался с детьми. Илья и Анютка быстро усвоили: когда в каморке горит лампа — туда нельзя. Но можно было тихонько, босиком, прокрасться по коридору и увидеть тонкую полоску света под дверью. И от этой полоски становилось спокойно. Значит, мама дома. Значит, всё хорошо.

Иногда Поля, услышав детские шаги, улыбалась и, не отрываясь от вышивки, говорила:

— Идите, идите, мои хорошие. Я скоро приду.

И дети возвращались в постели, убаюканные теплом, льющимся из-под двери.

Так прошло три года. Родился Кузьма, младшенький, шумный и горластый. Поля совсем извелась после родов: располнела, подурнела, как говорили злые языки в Затонье. Но Даниил смотрел на неё с прежним обожанием — видел не рыхлую усталую женщину, а всё ту же девчонку с васильковыми глазами, только чуть утомлённую, чуть надломленную. И от этого она казалась ему ещё роднее.

Глава 3. Искушение

В тот год в Затонье овдовела Марьяна Громова — баба видная, с пышным станом, чёрными как смоль волосами и алыми, всегда влажными губами. Мужа её, тракториста, придавило брёвнами на лесоповале. Погоревала Марьяна для виду, а через месяц уже оправилась, расцвела и стала зыркать по сторонам.

Взгляд её упал на Даниила. Оно и понятно: среди затоньских мужиков он выделялся, как лось среди овец. И Марьяна, привыкшая получать всё, на что упадёт её чёрный, горячий глаз, решила: будет мой.

Она подстроилась так, чтобы работать с ним рядом на колхозном току. То мешок подаст, невзначай коснувшись рукой его плеча. То засмеётся слишком громко, запрокинув голову, чтобы он увидел белую шею и ямочку у ключиц. То скажет с придыханием:

— Ой, Даниил Ефимыч, до чего ж вы сильный. Прямо как былинный богатырь. Моему-то покойному до вас далеко было.

Даниил поначалу не придавал значения — мало ли, вдова, трудно одной, вот и ластится к людям. Он даже помог ей пару раз: дров наколол, крыльцо подправил. По-соседски, без задней мысли.

Но однажды Марьяна зазвала его вечером.

— Даниил Ефимыч, выручайте! У меня рама оконная перекосилась, не закрывается. Сквозит — мочи нет. Приходите, поглядите, а я уж отблагодарю.

Даниил кивнул. Дело привычное — кому помочь, кому починить. Он пришёл на закате с инструментом, постучал в дверь. Марьяна отворила, и он замер на пороге.

На ней была одна сорочка, тонкая, с кружевом по вороту. Волосы распущены, губы подкрашены чем-то алым. В горнице пахло сладкими духами и жареной картошкой с грибами. На столе — бутыль самогона, два стакана, солёные огурчики.

— Проходи, Данечка, — проворковала она, нарочно растягивая слова, — устал, поди? Посиди, отдохни. Я и баньку истопила.

Даниил нахмурился.

— Я насчёт рамы пришёл, Марьяна. Где тут перекосило?

— Да какая рама! — она шагнула к нему, обдав волной душного запаха. — Рама подождёт. Я тебя не для рамы звала.

Он попятился. Она — за ним. Поймала за рукав, потянула к себе.

— Ну чего ты, дурной? Жена твоя — разве ж она тебе пара теперь? Расплылась, как квашня, а ты — орёл. Я же вижу: маешься ты с ней. А со мной… эх, Данечка, я тебе такое покажу, что ты про свою Полю и думать забудешь.

Даниил высвободил руку. Внутри у него всё кипело — не от желания, а от гнева, чистого, холодного.

— Слушай, Громова, — сказал он тихо, но так, что у Марьяны мурашки по спине побежали, — я к тебе по-соседски пришёл, помочь хотел. А ты… Ты на что меня толкаешь? У меня жена, дети. И ежели я хоть раз, хоть на минуту о них забуду — грош мне цена.

— Да чего ты её так держишься? — Марьяна уже не ворковала, а шипела, как змея. — Что в ней такого? Худая, больная, не ровня тебе. Ты из рода Разумовских, благородных кровей! Тебе царицей надо быть, а не кухаркой!

Даниил замер. Откуда она знает про Разумовских? Эту историю Прокофий-то рассказывал на свадьбе, но с тех пор много лет минуло, и все будто позабыли.

— Что ты сказала? — переспросил он.

— А то! — Марьяна торжествующе улыбнулась, решив, что нашла его слабое место. — Я всё про тебя знаю, Данечка. И про лампу твою заговорённую знаю. Думаешь, тайна? Ан нет. Слыхала я от бабки своей, что лампа эта керосиновая — не просто вещь, а ключ от сердца твоего. Пока она горит — ты к жене привязан. А ежели погаснет?..

Она не договорила. Даниил вдруг переменился в лице, схватил её за плечи и отодвинул от себя так, что она отлетела к стене.

— Не лезь в мою семью, Громова. И про лампу забудь. Это моё дело. А коли ещё раз подобное услышу — пеняй на себя.

С этими словами он вышел, хлопнув дверью так, что окно задребезжало.

Дома его встретила Поля. Растрёпанная, раскрасневшаяся от печки, она месила тесто. На лбу блестели капельки пота, руки по локоть в муке. И пахло от неё не духами, а хлебом, кислым, живым, родным.

— Данечка, ты чего такой хмурый? — спросила она, поднимая глаза.

Он ничего не ответил. Подошёл, обнял её прямо в муке, прижал к себе так крепко, что она пискнула.

— Ты чего, дурной? Я ж тебя всего выпачкаю!

— И пусть, — прошептал он. — Лишь бы ты рядом была. Лишь бы лампа наша горела.

Поля удивлённо моргнула, но ничего не сказала. Только улыбнулась и погладила его по голове, как ребёнка.

Глава 4. Свет под дверью

После того случая с Марьяной Даниил стал ещё внимательнее к жене. Он словно предчувствовал что-то, какое-то тёмное облако на горизонте. И потому каждый вечер, уложив детей, самолично заправлял лампу в мастерской Поли, проверял фитиль, зажигал.

— Иди, родная, — говорил он, пододвигая ей кресло. — Вышивай. Я тут, с детьми. Всё хорошо.

И Поля садилась. Снова склонялась над пяльцами, и иголка сновала в её тонких пальцах, оставляя за собой алые маки, золотые колосья, синие васильки. Постепенно к ней возвращался прежний румянец, глаза оживали. Она будто оттаивала.

А дети, Илья и Анютка, обожали этот вечерний ритуал. Они не просто видели полоску света под дверью — они чувствовали, что через неё в дом входит какой-то особенный покой. Илья, уже девятилетний, говорил сестрёнке:

— Пока там горит, мамка дома. И ничего плохого не случится.

Однажды Анютка спросила у отца:

— Пап, а что мама там делает, в каморке?

— Красоту творит, доченька, — ответил Даниил. — Такую красоту, что никакая злая сила не пробьётся.

— А откуда злая сила берётся?

— От зависти, — вздохнул он. — Есть люди, которые не могут вынести чужого счастья. Им кажется, что если у других хорошо, то им обязательно плохо. Вот они и стараются чужую лампу задуть. Но мы им не дадим, правда же?

— Не дадим! — серьёзно кивнула Анютка.

А Илья сжал кулаки.

— Пап, а если кто нашу лампу тронет, я его сам… Я его в милицию сдам.

Даниил засмеялся и взъерошил сыну волосы. Он ещё не знал, что тучи сгущаются не снаружи, а изнутри — из слабеющего тела Поли.

Глава 5. Ночь, когда свет погас

Четвёртая беременность далась Пелагее тяжело. Доктор из района, седой, усталый Фёдор Иванович, осмотрев её, развёл руками.

— Слабая она, Даниил Ефимович. Сердце не очень, отёки. Беречь надо, как хрустальную. Ей бы и вовсе рожать не следовало.

Но было поздно. И Даниил делал всё, что мог: освободил жену от любой работы, сам топил печь, варил, стирал. Старшие дети помогали: Илья носил воду, Анютка подметала полы. Поля лежала в постели и слабо улыбалась, глядя, как муж возится с ухватом.

— Даня, я ж тебе обуза, — говорила она.

— Ты — душа моя, — отвечал он. — А душа обузой не бывает.

И всё же беда неумолимо приближалась. В конце марта, когда с крыш уже капало, а дороги развезло так, что ни пройти, ни проехать, Поля начала рожать. Фёдор Иванович приехать не смог — где-то застрял на размытой дороге. Вместо него прибежала повитуха, старая Домна Егоровна, знавшая роды лучше любого врача, но и она, взглянув на Полю, только перекрестилась.

Роды были долгие, мучительные. Даниил сидел в горнице, сжимая в руках кружку с остывшим чаем, и прислушивался к звукам из спальни. То крики, то стоны, то испуганный шёпот Домны. Дети — он отправил их к соседке.

Вдруг всё стихло. Даниил вскочил, опрокинув кружку. Тишина — страшная, глухая, какая бывает только перед грозой.

Дверь отворилась. На пороге стояла Домна, бледная как мел.

— Даниил… крепись. Поля ушла. И девочку не спасли.

Мир рухнул. Даниил не закричал, не заплакал — только опустился на лавку и смотрел прямо перед собой. Ему казалось, что земля уходит из-под ног, что воздух стал густым, как вода, и невозможно дышать. «Аля, Алечка…» — вертелось в голове чужое имя, нет, Поля… Его Поля.

Позже, когда он нашёл в себе силы войти в спальню, он увидел её — будто спящую, с заплетённой наспех косой, с капелькой пота на лбу. А на столике у кровати стояла та самая керосиновая лампа. И она… погасла. Фитиль был сухой, холодный. Будто сама судьба задула её в момент смерти хозяйки.

Даниил взял лампу в руки, прижал к груди. Холодная медь обожгла его, будто льдина. И вдруг ярость, неведомая ему прежде, поднялась в душе. Не против судьбы — против пустоты, которая хотела занять место Поли. Он решил: лампа будет гореть. Во что бы то ни стало.

Глава 6. Негасимый огонь

Первые недели после похорон Даниил держался из последних сил. Он не позволял себе ни слезинки при детях. Кормил их, умывал, проверял уроки — всё как при Поле. Только по ночам, когда все засыпали, он уходил в её мастерскую, садился в пустое кресло, брал в руки пяльцы с неоконченной вышивкой (алые маки, вечная память) и беззвучно плакал, закрывая лицо ладонями.

А потом он делал главное: заправлял лампу керосином, чиркал спичкой и зажигал огонь. Медный фитиль потрескивал, пламя занималось не сразу, словно капризничало, но потом разгоралось ровно и ярко. Даниил ставил лампу на столик и говорил вслух, обращаясь к портрету Поли:

— Вот, видишь, Полечка? Горит. Значит, ты со мной. Значит, всё будет.

Поначалу дети боялись заходить в каморку — слишком больно было видеть мамины вещи без неё. Но однажды вечером, когда Даниил снова зажёг лампу и вышел, Анютка прокралась к двери. И вдруг увидела тонкую, тёплую полоску света под дверью. Совсем как раньше, когда мама была жива.

Она разбудила Илью.

— Смотри, — прошептала она, — как при маме… Значит, папа говорит, что она всё равно с нами?

Илья, которому уже стукнуло двенадцать, сглотнул подступивший к горлу комок и кивнул.

— Это папа её так помнит, — сказал он хрипло. — Пока горит лампа, мама здесь.

С того вечера дети нарочно задерживались у двери мастерской, ловя глазами полоску света. Им казалось: ещё чуть-чуть, и за дверью послышится мамин смех, или она позовёт их, или выйдет с новой вышивкой. Чуда не случилось, но покой, который излучал этот свет, был почти осязаем. Он врачевал их души.

А Даниил тем временем нашёл свой способ не сойти с ума. Ещё в юности он любил возиться с деревом — вырезал ложки, игрушки, мелкую утварь. Теперь он вспомнил это умение. В мастерской, при свете керосинки, он начал выстругивать фигурки — птичек, лошадок, куколок для Анютки. Дерево пахло смолой, стружки устилали пол, а руки его, прежде привыкшие только к тяжёлой работе, теперь двигались мягко и точно. Ему казалось, что Поля стоит рядом и шепчет: «Молодец, Даня. Красота получается».

Местные бабы поначалу судачили: «Вот увидите, женится Белов вдовый. Куда денется — трое детей на руках. Марьяна Громова уже и смотрины устроила». Марьяна действительно снова возникла на горизонте, но Даниил так глянул на неё при встрече, что та осеклась на полуслове и больше не подходила.

Проходили годы. Илья выучился на агронома, Анютка — на учительницу, Кузьма, младшенький, пошёл в механизаторы. Все они, разлетевшись по разным городам, приезжая в родительский дом, первым делом спрашивали:

— Пап, а лампа? Ты её зажигаешь?

И Даниил, уже седой, с глубокими морщинами у глаз, неизменно отвечал:

— Каждый вечер. Она мне, дети, как верный друг. Пока горит — Полечка рядом, и всё хорошо.

Он дожил до семидесяти восьми лет, окружённый детьми и внуками, и ушёл тихо, во сне. В тот вечер, когда его не стало, лампа в мастерской горела особенно ярко, а наутро её нашли погасшей — будто она выполнила своё предназначение и могла наконец отдохнуть.

Эпилог. Наследие

Эту историю мне рассказала Ксения, дочь Анюты, внучка Даниила и Пелагеи Беловых. Мы сидели у неё на даче — в старом, ещё пятидесятых годов, доме под Торжком, куда она перевезла часть семейных реликвий. На столе, покрытом вязаной скатертью, стояла та самая медная керосиновая лампа. Время пощадило её: потускнела, но сохранила и узоры, и гравировку «П.Б.», и даже запах — слабый, едва уловимый аромат керосина и старины.

Ксения зажгла её при мне. Чиркнула спичкой, и огонёк заплясал на фитиле, отбросив на стену тёплые, живые тени.

— Знаешь, — сказала она, глядя на пламя, — я иногда сижу здесь одна и зажигаю её. И мне кажется: в соседней комнате кто-то есть. Слышу шорох, будто мамины шаги. Или смех — тихий-тихий. Это, наверное, моё воображение. А может, и нет.

Она помолчала и добавила:

— Дед говорил: «Керосинка — это не просто вещь. Это ключ к сердцу дома. Пока она горит, любовь не кончается». Я раньше не понимала, а теперь… Теперь понимаю. Любовь ведь не умирает вместе с людьми. Она остаётся в тех, кто помнит. В детях, внуках, правнуках. И в этом свете.

Я смотрел на лампу, на её ровное, почти торжественное пламя, и думал: может, так и есть? Может, в каждой семье должна быть своя керосинка — символ того, что свет не гаснет никогда, пока есть кому зажечь его в память о тех, кого мы любили.

А за окном сгущались сумерки, и над старым садом поднимался туман — как тогда, в далёком пятьдесят первом, над Затоньем, где молодой Даниил впервые взял в руки лампу, не зная ещё, что держит в руках судьбу.

И где-то далеко-далеко, за кромкой времени, Пелагея улыбнулась ему и зажгла ответный огонёк — по ту сторону бытия.

0 коммент.:

Отправить комментарий

Популярное

Администрация сайта не несёт ответственности за содержание рекламных материалов и информационных статей, которые размещены на страницах сайта, а также за последствия их публикации и использования. Мнение авторов статей, размещённых на наших страницах, могут не совпадать с мнением редакции.
Вся предоставленная информация не может быть использована без обязательной консультации с врачом!
Copyright © Шкатулка рецептов | Powered by Blogger
Design by SimpleWpThemes | Blogger Theme by NewBloggerThemes.com & Distributed By Protemplateslab