Муж зacтaвил eё poдить oт coбcтвeннoгo бpaтa, и cын poдилcя c зeлёными, кaк бутылoчнoe cтeклo, глaзaми. Вcя дepeвня cудaчилa, a муж пил и звepeл oт peвнocти. Нo кoгдa oн, пapaлизoвaнный, пoпpocил пpoщeния, eгo пocлeдниe cлoвa пopaзили вceх, ктo их cлышaл
Сумерки сгущались над Заозёрьем, окрашивая небо в густой фиолетовый цвет. В доме Ларисы и Гордея Белозёровых было душно и тихо, только потрескивали дрова в большой русской печи да мерно постукивал нож о деревянную доску — Лариса чистила картошку, складывая очистки в эмалированное ведро, а белые клубни бросая в кастрюлю с ледяной колодезной водой. За окном, в сенях, на низком порожке сидел Гордей, пуская в темноту сизые кольца табачного дыма. Он курил молча, одну за одной, и в этом молчании было больше упрёка, чем в любых словах.
Дверь отворилась без стука — на пороге стояла Эльза Карловна, соседка из крайней избы, сухопарая женщина с вечно поджатыми губами и цепким, всё подмечающим взглядом. Она была из ссыльных немцев, осевших здесь ещё при царе, и говорила с лёгким, едва уловимым акцентом.
— Доброго вечера в дом, — произнесла она, снимая серый пуховый платок и усаживаясь на лавку с видом человека, который пришёл надолго.
— Здравствуй, Эльза, — отозвалась Лариса, не поднимая головы. Пальцы её, тонкие, с обломанными ногтями, ловко орудовали ножом.
— Одна картошку чистишь? Гордей-то не помогает?
— Занят он, — тихо ответила Лариса.
Эльза вытянула шею, заглядывая в сени, где маячил силуэт Гордея, и понимающе кивнула:
— Курит. Ясно.
Повисла неловкая пауза, наполненная лишь шипением сырых дров в печи. Лариса знала, что просто так Эльза не приходит. У этой женщины был особый дар — приносить новости, от которых становилось тошно.
— Ты, Лариса, по делу или как? — спросила она, опережая неизбежное.
Эльза тяжело вздохнула, пододвинулась ближе, так что половицы жалобно скрипнули.
— По делу. У Марфы-то, у булочницы, слышала? Сегодня третьего родила. Мальчика. Крепкого такого, горластого. И знаешь, кого в кумовья позвали? Мирона, шурина твоего, брата Гордея.
Нож в руках Ларисы замер. Картофелина с глухим стуком упала в воду.
— И что с того?
— А то, — Эльза понизила голос до трагического шёпота, — что Марфа эта на всю булочную трезвонила, будто с тобой, Лариса, нечисто дело. Будто лежит на вас печать чёрная. Порча, говорит, наведена.
— Чушь, — выдохнула Лариса, хотя в груди у неё похолодело.
— Люди-то верят. Ты подумай, милая, девять лет уж минуло. Девять! Все молчали, языки прикусив, а теперь уж в голос считают. Гордей твой — мужик справный, грудь колесом, ручищи — во. Ты — баба в соку, молодая. Отчего ж Бог детей не даёт?
Лариса отложила нож в сторону, вытерла руки о передник. Посмотрела на Эльзу долгим, тяжёлым взглядом, в котором плескалась невыплаканная боль.
— А ты мне скажи, Эльза. Ты всё знаешь. Отчего?
— Я-то не знаю, — та замахала руками. — Мне Господь пятерых послал, да всех прибрал, один Егорка остался. А тебе — не дал. Может, сходить к бабке Устинье? Она на болоте живёт, говорят, заговоры сильные знает.
— К Устинье уж три раза ходили, — отрезала Лариса. — И к фельдшеру в Руднинск ездили. Все в один голос твердят — здоровы оба. Как молодые бычки. А детей нет. Пустоцвет, значит.
В этот момент в дом шагнул Гордей. Он, видимо, слышал последние слова, потому что лицо его, обветренное и тёмное, пошло пятнами. Он упёрся тяжёлым взглядом в непрошеную гостью.
— Ты чего расселась, Эльза? У себя дома лавок нет?
— Я по-соседски, — засуетилась Эльза, вставая и кутаясь в платок. — Добра желаю. Может, советом помогу.
— Добра желаешь — ступай с Богом. И дверь поплотнее прикрой.
Эльза выскочила за порог, громко хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла в буфете. В доме повисла та особенная, звенящая тишина, какая бывает перед большой грозой. Гордей тяжело опустился на лавку напротив жены, подпёр голову руками.
— Чего она говорила? — спросил он, хотя всё прекрасно слышал.
— Сказала, что я пустоцвет. И что люди пальцами тычут.
— А ты?
— А я молчала. Что мне ещё делать? Оправдываться?
Гордей с силой потёр лицо ладонями, словно пытался стереть с него усталость и стыд. Весь день он провёл на лесоповале, потом заезжал в правление, а дома даже поесть толком не успел — сразу вышел курить, чтобы не видеть этого вечного укора в глазах жены.
— Девять лет, Лариса, — голос его звучал глухо. — Девять. Раньше за спиной шептались, а теперь в открытую гогочут. Мне завтра на склад идти, лес получать, так я мужикам в глаза смотреть не смогу. Скажут: «Белозёров, а где ж наследник? Кому дом построил?»
— А мне легко? — Лариса подняла голову, и в глазах её блеснули слёзы. — Я каждую ночь, когда у соседей дитя плачет, лицом в подушку зарываюсь и вою, как волчица. Думаешь, мне не стыдно перед бабами в клубе? Они все с колясками, а я мимо иду, как прокажённая.
— Я не к тому, что тебе легко, — Гордей поморщился. — Я к тому, что надо что-то решать. Нельзя больше ждать у моря погоды.
— А что решать? — в голосе Ларисы зазвенело отчаяние. — Врачи руками развели. Знахарки отступились. Может, это кара Господня за грехи наши?
— Я в Бога не верю, — резко бросил Гордей. — Я в своё верю. Мужик должен оставить после себя корень. Дом, фамилию, лесопилку — всё это кому? Собакам под хвост? Чтоб потом Эльзин Егорка на нашем добре хозяйничал?
Лариса молчала. Она знала, к чему он клонит. Знала этот тяжёлый, упрямый взгляд исподлобья. Так он смотрел, когда задумывал что-то страшное и неизбежное, как сход снежной лавины.
— Я брата попрошу, — тихо, но твёрдо произнёс Гордей.
Слова упали в тишину, словно камни в глубокий колодец. Лариса замерла, превратившись в соляной столб. Кровь отлила от её лица, сделав его белее мела.
— Что? — прошептала она одними губами. — О чём ты?
— Мирона. Брата моего. Он поможет. Как в старину деды делали. Чтоб кровь наша, родная, продолжилась.
— Гордей, опомнись! — Лариса вскочила, опрокинув табурет. — Ты в своём уме? Это же грех смертный! Это… это содом какой-то! Против природы!
— А ты хочешь до седых волос в пустом доме куковать? — он тоже поднялся, нависая над ней. — Без детей, без внуков, без смысла? Чтоб над нами, как над дурачками, вся деревня потешалась?
— Я хочу, чтоб мои дети от мужа были! — выкрикнула она, и слёзы наконец хлынули из глаз. — От тебя!
— А мои — где? — Гордей ударил себя кулаком в грудь. — Мои где, Лариса? Ты не рожаешь, я не виноват. Врачи сказали — здоров я. Стало быть, земля в тебе мёртвая.
Это было самое жестокое, что он мог сказать. Лариса покачнулась, словно от пощёчины, и медленно опустилась на корточки, закрыв лицо руками. Плечи её затряслись в беззвучном плаче.
Гордей, тяжело дыша, отошёл к окну. За стеклом сгустилась непроглядная тьма. Он долго молчал, а потом заговорил уже спокойнее, даже ласковее, отчего становилось ещё страшнее:
— Я не изверг, Лариса. Я устал. Смертельно устал от этой пустоты. Ты подумай. Не сейчас. Завтра. А послезавтра я с Мироном поговорю. Он не откажет. Он брат. И плоть от плоти моей. В ребёнке будет течь Белозёровская кровь, понимаешь? Никто и не догадается.
— А если он не согласится? — глухо спросила Лариса.
— Согласится, — отрезал Гордей, и в этом слове прозвучала такая мрачная уверенность, что у Ларисы мурашки побежали по спине. — Я его знаю. Он с детства за мной, как нитка за иголкой. Да и не чужие мы — братья.
Он вышел в спальню, даже не взглянув на жену. Лариса осталась одна. Она сидела на холодном полу, привалившись спиной к тёплому боку печи, и смотрела, как вода в кастрюле закипает, бурлит и выплёскивается на раскалённую плиту, шипя и испаряясь, словно её собственная жизнь.
Следующий день выдался знойным, душным. Солнце висело над Заозёрьем, как раскалённый медный таз. Гордей нарочно подгадал время, чтобы встретить брата у дальнего пруда, где они когда-то мальчишками ловили карасей. Мирон был на два года младше, но природа распорядилась иначе: он был выше ростом, шире в плечах, с какой-то врождённой, спокойной грацией, которой так не хватало коренастому, жилистому Гордею. Лицом братья были схожи — тот же разлёт бровей, тот же упрямый подбородок, — но глаза у Мирона были не голубые, как у брата, а странного, бутылочно-зелёного цвета, доставшиеся от покойной матери-польки.
— Лариска-то как? — спросил Мирон, поправляя на плече связку верёвок. Он работал на том же лесоповале, но жил на другом конце деревни, у старой мельницы.
— Плачет, — коротко ответил Гордей, закуривая прямо на ходу.
— Из-за чего?
— Из-за того же. Детей нет.
Мирон шумно вздохнул, сорвал травинку, сунул в зубы.
— Тяжко, Гордей. Может, правда, в область съездить? К профессору какому? Говорят, там чудеса делают.
— Ездили. Здоровы, говорят. Как огурчики. А детей нет.
— Ну, значит, судьба, — философски заметил Мирон. — Не всем дано. Ты бы не терзал бабу-то. Она у тебя и так тень ходячая.
— Судьба, — хмыкнул Гордей и резко остановился. — Сядь-ка, брат. Разговор есть.
Они сели на старый, замшелый пень у самой кромки воды. Вода в пруду была тёмной, почти чёрной, в ней отражались верхушки ракит. Цикады трещали не переставая.
— Ты чего хмурый такой? — Мирон смотрел на брата с тревогой. — Случилось чего? С Ларисой беда?
— Случилось, — Гордей швырнул окурок в воду. — Только беда эта длится уже девять лет. Я к тебе за помощью пришёл, Мирон. За самой последней.
— Денег надо? Так ты скажи, сколько. У меня есть немного, на мотоцикл копил, да бог с ним, с мотоциклом.
— Не деньгами, — Гордей посмотрел брату прямо в глаза. — Есть старый обычай, Мирон. О нём вслух не говорят, но все знают. Если муж не может понести семя, он просит брата своего, кровь от крови. Чтоб тот помог.
Сначала Мирон не понял. Он смотрел на Гордея, ожидая, что тот рассмеётся, скажет, что пошутил. Но шутки не последовало. И тогда смысл сказанного начал медленно доходить до него, словно вода сквозь плотную ткань. Кровь бросилась ему в лицо.
— Ты чего? — он вскочил. — Ты серьёзно сейчас, Гордей?
— Серьёзней некуда.
— Ты пьян? С утра? Ты с ума сошёл, брат. Это… это невозможно.
— Я трезв как стёклышко, — голос Гордея был спокоен и холоден. — И никогда ещё так ясно не мыслил. Ты представь: сын. Наш сын. В нём будет наша общая кровь. Фамилия Белозёровых не умрёт.
— Ты предлагаешь мне… с Ларисой? — Мирон произнёс это шёпотом, словно боялся, что сам воздух услышит. — Ты понимаешь, о чём просишь?
— Понимаю. Но по-другому — никак. Врачи бессильны. Остаётся только это. Ты — мужик здоровый, вон, двое своих пацанов бегают. Порода наша. Сильная. У тебя получится, я знаю.
— А Лариса? — Мирон чувствовал, как земля уходит у него из-под ног. — Она-то согласна?
— Будет согласна. Она баба покорная. Сделает, как я велю, — в голосе Гордея прозвучала сталь.
Мирон вскочил, прошёлся туда-сюда по берегу, спугнув стайку стрекоз. Остановился, зачерпнул пригоршню воды, плеснул в разгорячённое лицо.
— А если получится, — спросил он, не оборачиваясь, — что дальше? Я буду смотреть, как мой сын зовёт тебя отцом?
— Именно так, — твёрдо сказал Гордей. — Ты будешь любимым дядей. Я — отцом. Он будет носить мою фамилию. И никто, слышишь, никто никогда не узнает.
— Никто?
— Никто. Это останется между нами троими. А потом и вовсе забудется.
Мирон долго стоял, глядя в тёмную воду пруда. В его душе боролись ужас, стыд и какое-то странное, тёмное любопытство, которое он гнал от себя прочь. Он вспомнил Ларису — её русые волосы, тонкие запястья, печальные глаза. Она всегда была к нему добра, всегда улыбалась, ставила на стол лучший кусок, когда он заходил. И он гнал от себя мысль, которая нет-нет да и проскальзывала — мысль о том, что она достойна большего, чем этот угрюмый дом и вечно хмурый муж.
— Я подумаю, Гордей, — хрипло сказал он наконец. — Только не неволь. Дай мне время.
— Думай, — согласился Гордей. — Но недолго. Ларисе я сегодня же скажу, что ты согласился.
Он поднялся, отряхнул штаны и пошёл прочь, не оглядываясь. А Мирон остался у пруда, чувствуя, как в его жизни открылась какая-то страшная, зияющая трещина.
Вечером того же дня в доме стояла невыносимая духота. Лариса стелила постель, аккуратно разглаживая каждую складочку на простыне. Гордей вошёл и сел на край кровати, отчего пружины жалобно заскрипели.
— Я с Мироном говорил, — сказал он буднично, словно речь шла о продаже поросёнка.
Лариса замерла с подушкой в руках. Сердце ухнуло в пятки.
— И?
— Сказал, подумает. Но я знаю — согласится. Куда он денется.
— Гордей, может, не надо? — она села рядом, заглядывая ему в лицо. — Может, ещё подождём? Год, два. Сейчас медицина вперёд идёт. Можно в Москву съездить.
— Девять лет ждали, — отрезал он. — Хватит. Никакой Москвы. Всё решено.
— А если я не смогу? — её голос дрожал. — Если мне… противно будет? Стыдно? Я ж не какая-нибудь гулящая.
— Сможешь, — Гордей посмотрел на неё холодно. — Ты баба. Бабы всё могут. Закрой глаза и думай о деле. Главное — результат.
Лариса закрыла глаза. Ей было тридцать пять. Она чувствовала себя старой, разбитой, ненужной. Когда-то давно, на свадьбе, все завидовали Гордею — невеста была писаная красавица, с тяжёлой русой косой и ямочками на щеках. А теперь она превратилась в бледную тень, которую жалели даже соседские кошки.
— А если ребёнок родится и будет похож на него? — спросила она тихо. — Что тогда? Люди увидят.
— Не будет, — упрямо сказал Гордей. — Это моя кровь, Белозёровская. Значит, будет в меня.
— Ты сам не веришь в то, что говоришь, — покачала головой Лариса. — Ты просто хочешь верить.
— Верю. Потому что иначе — конец.
Он взял её за руку, сжал крепко, почти до боли. Лариса не отдёрнула руки, но и не ответила на пожатие.
— Лариса, я мужик простой, — заговорил он тише. — Я не умею красивых слов говорить. Но мне нужен сын. Продолжатель. Хочешь — проси что хочешь. Золота хочешь? Дом новый поставлю, с мансардой. Шубу привезу из самого Руднинска.
— Не надо мне ни золота, ни шуб, Гордей, — устало ответила она.
— А что надо?
Она посмотрела на него долгим взглядом, в котором читалось многое. Она могла бы сказать: «чтобы ты был ласковым». Или «чтобы не пил горькую». Или «чтобы хоть раз спросил, чего хочу я». Но она промолчала.
— Делай, как знаешь, — выдохнула она. — Только чтобы один раз. И чтобы никто, слышишь, никто никогда об этом не узнал.
— Никто, — пообещал Гордей. — Клянусь.
Он повернулся на бок и вскоре захрапел. Лариса сидела без сна до самой полуночи, глядя в тёмное окно. За окном выла собака — дурная примета. Где-то далеко, у Марфы-булочницы, заплакал новорождённый. И этот плач резанул её по сердцу острее ножа.
Через три дня, поздней ночью, когда луна спряталась за тучами, Гордей намеренно ушёл в ночную смену на лесопилку — сказался подменить заболевшего сторожа. Лариса сидела в кухне, делая вид, что вяжет. Спицы прыгали в её пальцах, петли путались. Каждый шорох на улице заставлял её вздрагивать.
Раздался стук в дверь. Тихий, осторожный. Она знала, кто это. Пошла открывать, и ноги её были словно свинцовые.
На пороге стоял Мирон. Он был в чистой, отглаженной рубахе, волосы, ещё влажные после мытья, были зачёсаны назад. Он смотрел на Ларису, и в его зелёных глазах плескалась буря.
— Здравствуй, Лариса, — голос его дрогнул.
— Здравствуй, Мирон.
— Гордей сказал… что ты согласна.
— Сказал.
— А ты сама? — он шагнул ближе. — Что ты сама думаешь обо всём этом?
Лариса молчала, опустив голову. Потом отступила в сторону, пропуская его в дом.
— Заходи. Не стой на пороге, не дай Бог, соседи увидят.
Мирон зашёл, плотно закрыл за собой дверь. Они стояли в полутёмных сенях, где пахло сушёными травами и овчиной. Тишина стояла такая густая, что, казалось, её можно резать ножом.
— Лариса, — начал он, и голос его был глухим, напряжённым, — я не ради него сюда пришёл. И не ради его просьбы.
— А ради кого? — она подняла на него глаза.
— Ради тебя. Я с первого дня, как ты в нашей семье появилась, глаз с тебя не сводил. Ещё когда ты за Гордея выходила, я стоял на свадьбе, и у меня сердце разрывалось. Смотрел и молчал. Потому что нельзя. Потому что брат.
Лариса отшатнулась, как от удара. Слова эти жгли её, проникали под кожу.
— Не надо, Мирон, — прошептала она. — Молю тебя, не надо этих слов.
— Почему? — он схватил её за руку. — Почему я должен молчать, если он сам толкает нас друг к другу? Если он сам разрушил всё, что было святого?
— Потому что если ты скажешь ещё хоть слово, — Лариса вырвала руку, и в голосе её зазвенела сталь, — я не смогу. Я выйду за эту дверь и побегу в лес, к волкам. И тогда Гордей меня убьёт. А тебя проклянёт до седьмого колена. Ты этого хочешь?
Мирон замолчал. Он тяжело дышал, глядя на неё. Потом медленно, словно к дикому зверьку, протянул руку и коснулся её щеки. Она не отдёрнулась.
— Делай, что должен, — тихо сказала Лариса, и по щеке её скатилась слеза. — И уходи. Быстро.
Он взял её за плечи и повёл в спальню.
За окном поднялся ветер. Зашумели старые ракиты. А потом всё стихло.
Лариса проснулась на рассвете. Мирона уже не было — только смятая подушка хранила след его головы. Она быстро, брезгливо сорвала наволочку, сунула в таз с холодной водой, распахнула окно, чтобы выветрить этот чужой, травяной запах.
Вернулся Гордей. Вошёл, грязный после смены, пропахший соляркой. Оглядел спальню, открытое окно, бледное лицо жены.
— Ну? — спросил он без предисловий.
— Всё, — односложно ответила Лариса, не глядя на него.
— Не жалеешь?
— Молчи, Гордей. Просто молчи. Дай мне тишины.
Гордей прошёл к буфету, достал бутылку мутного самогона, плеснул в стакан. Выпил залпом, крякнул.
— Я тебе, Лариса, добра желаю, — сказал он, глядя в стену. — Ты потом ещё спасибо скажешь. Когда сына на руки возьмёшь.
— Себе ты добра желаешь, — горько усмехнулась она. — Себе.
Он выпил ещё. И ещё. Лариса смотрела на него, и в душе её что-то перевернулось. С этого дня всё пошло по-другому. Но лучше не стало.
Гордей перестал спать с женой. Он перебрался на печь, а в спальню заходил только затем, чтобы взять чистую рубаху. Каждый вечер он выпивал, а каждое утро, встречая её на кухне, задавал один и тот же вопрос:
— Ну что? Пришли?
— Нет, — отвечала Лариса. — Не пришли.
Через месяц она тайком съездила в Руднинск, к фельдшеру. Обратно возвращалась сама не своя — бледная, с остановившимся взглядом.
Гордей ждал на пороге.
— Ну?
— Будет ребёнок, — прошептала Лариса, не зная, плакать ей или смеяться.
Гордей улыбнулся. Впервые за много-много лет. Улыбка преобразила его хмурое лицо. Он кинулся в погреб, достал банку солёных рыжиков, нарезал домашней колбасы, послал соседского мальчишку за Мироном.
— Сегодня праздник! — кричал он на всю улицу, размахивая бутылкой. — Гуляем, Заозёрье!
Мирон пришёл. Он старался не смотреть на Ларису. Сел в угол, молчал.
Гордей разлил самогон по стаканам, подвинул один брату.
— За сына! — провозгласил он и выпил до дна.
— За сына, — эхом отозвался Мирон и тоже выпил.
Лариса сидела у печи, положив руку на живот, в котором уже теплилась крохотная жизнь. Ей было страшно. Так страшно, как никогда в жизни.
Зима в тот год выдалась лютая, с буранами и волчьим воем. В самый разгар метели, когда дороги замело по самые крыши, Лариса начала рожать. Гордей, протрезвев от ужаса, побежал к бабке Устинье, той самой, что жила на болоте. Мирон топил баню, таскал воду, рубил дрова. Эльза Карловна, забыв старые обиды, суетилась в спальне — грела воду, кипятила ножницы, держала Ларису за руку.
Крики стояли страшные. Лариса мучилась почти пять часов, и бабка Устинья, оттирая пот со лба, бормотала молитвы, мешая их с древними заговорами.
Наконец, когда уже начало светать, раздался тонкий, требовательный писк.
— Мальчик! — крикнула Устинья. — Сын у тебя, Лариса! Богатырь!
Гордей ворвался в горницу, расталкивая всех. Лариса, обессиленная, но счастливая, протянула ему свёрток. Он взял его на руки — осторожно, словно величайшую драгоценность. Лицо его, суровое и обветренное, смягчилось, на глазах выступили слёзы.
— Мой, — прошептал он. — Мой сын. Сынок.
Мирон стоял в дверях, не решаясь войти. Он смотрел издалека, и в его зелёных глазах стояла такая мука, что, казалось, он сейчас закричит.
— Ты чего встал, как неродной? — крикнул ему Гордей. — Иди смотреть! Племянник твой народился!
Мирон подошёл, заглянул в личико младенца. Тот был красный, сморщенный, но глазёнки уже открыл. Маленькие, мутные, неопределённого цвета.
— Вылитый Гордей, — тихо сказал Мирон и быстро отвернулся, чтобы никто не увидел его лица.
Лариса смотрела на обоих братьев и молчала, прижимая сына к груди.
Через неделю крестили. Назвали Егором — в честь деда, что основал когда-то их лесопилку. Батюшка приехал из Руднинска, старый, подслеповатый, он и не вглядывался особо в лица. Окунул младенца в купель, прочёл молитву.
Гордей стоял у всех на виду, гордый, как павлин. Он то и дело громогласно восклицал:
— С моими ушами! Глядите, соседи, — уши мои! И подбородок мой, Белозёровский!
Соседи кивали, поздравляли. Никто не спорил. Только Эльза Карловна, стоя в углу, поджала губы и тихонько перекрестилась.
Мирон держал свечу, стараясь не смотреть ни на Ларису, ни на ребёнка. Лариса кормила Егорку грудью и плакала. Эльза, подойдя, спросила: «От счастья?». Лариса кивнула, но сама не знала, от чего эти слёзы.
Егорка рос на удивление спокойным, крепким мальчиком. Глаза его, сначала белёсые, к трём месяцам начали темнеть, наливаться зеленью. К году они стали ярко-зелёными, точно бутылочное стекло, как у Мирона.
Гордей заметил это первым. Он долго рассматривал сына, а потом сказал жене:
— У меня глаза голубые. У тебя — серые. Откуда у парня зелёные?
— А у моей бабки, царствие ей небесное, глаза были зелёные, как крыжовник, — соврала Лариса. — Порода вышла. Через поколение.
Гордей промолчал, но с этого дня стал смотреть на брата иначе — тяжело, исподлобья.
Мирон теперь заходил редко. Приносил подарки — деревянного коня на колёсиках, глиняную свистульку — и быстро уходил, стараясь не задерживаться. Он боялся своих чувств, боялся чужих взглядов.
Эльза как-то раз, встретив Гордея у колодца, обронила фразу, которая дорого ей обошлась:
— А мальчонка-то на Мирона смахивает. Глазами. И повадкой.
Гордей побледнел, а потом с размаху ударил кулаком по срубу колодца. Щепки полетели.
— Ты, Эльза, язык свой поганый прикуси, — прошипел он. — Не то я тебе его укороту. Поняла?
Эльза поняла и больше этой темы не поднимала.
Егорке исполнилось три. Он был шустрым, смышлёным мальчишкой, вечно чумазым, с содранными коленками. Он обожал бегать за курами и кататься на спине у огромного лохматого пса по кличке Туча. Гордей сидел на крыльце с бутылкой пива и наблюдал за сыном. Он пил теперь каждый день, и трезвым его видели редко.
— Егор, поди сюда, — позвал он.
Мальчик подбежал, доверчиво глядя на отца. Гордей вгляделся в его лицо, и знакомая судорога гнева исказила его черты. Эта лёгкая, чуть насмешливая ухмылка — Миронова. Этот разлёт бровей — Миронов. Эти проклятые зелёные глаза.
— Мать где? — спросил он хрипло.
— На кухне, — ответил мальчик, испугавшись его взгляда.
— Позови.
Лариса вышла, вытирая руки о передник. Гордей поднялся, и от него разило перегаром.
— Ты мне врёшь, Лариса.
— О чём ты?
— Обо всём. О глазах. Об ухмылке. О бабке своей. Он — не мой.
— Твой, — голос её дрожал. — Ты сам так хотел, Гордей. Сам просил.
— Я хотел, чтоб моя кровь была! — он швырнул бутылку о стену, и осколки брызнули во все стороны. Егорка заплакал. — А это — его кровь! Чужая!
— Кровь одна, Гордей, — тихо сказала Лариса. — Белозёровская. Ты же сам твердил это.
В этот вечер он впервые ударил её. Тяжело, по лицу, на глазах у плачущего сына. Лариса упала, закрывая голову руками, а мальчик бросился к ней с криком: «Мама! Мамочка!». Гордей вышел на крыльцо и курил до утра, а руки у него ходили ходуном.
Егорке было пять, когда всё рухнуло окончательно. Был сенокос. Мирон помогал по хозяйству — косил траву за огородом. Егорка, увидев дядю, со всех ног бросился к нему:
— Дядь Мирон, а дядь Мирон! А сделай мне меч, как у рыцаря! Чтоб с рукояткой!
— Сделаю, — улыбнулся Мирон, взъерошив ему волосы. — Хочешь, научу, как из ивы вырезать?
— Хочу! А можно я с тобой косить буду? У меня тоже коса есть, маленькая, папка дал!
Он подхватил игрушечную косу и принялся неумело махать ею, сбивая головки ромашек. Мирон расхохотался, подхватил мальчишку на руки, подбросил в воздух. Егор визжал от восторга.
Эту картину и увидел Гордей. Он стоял у калитки, пьяный, небритый, с мутными, красными глазами.
— Играете? — громко сказал он.
Мирон бережно опустил ребёнка на землю.
— Он сам подошёл, Гордей. Не серчай.
— А ты взрослый мужик, — Гордей шагнул ближе. — Уйти не мог? От чужого ребёнка?
— От какого чужого? — тихо переспросил Мирон, чувствуя, как внутри закипает гнев.
— От чужого! — заорал Гордей на всю улицу. — Эй, соседи! Выходите все! Глядите на представление!
На крик начали выходить люди. Эльза, дед Савелий с клюкой, Марфа-булочница с грудным ребёнком на руках. Лариса выбежала из дома, белая как полотно, кинулась к Егору, заслонила его собой.
— Посмотрите на них! — Гордей, пошатываясь, указывал пальцем на брата и сына. — Мой сын, вылитый мой брат! А знаете, почему? Брат на брата пошёл, пока я на смене ночами горбатился!
Толпа ахнула. Мирон шагнул вперёд, сжав кулаки.
— Замолчи, Гордей! Ради всего святого, замолчи!
— А что — правда глаза колет? — Гордей рассмеялся страшным, лающим смехом.
Лариса, прижимая к себе плачущего Егорку, умоляюще смотрела на Мирона.
— Мирон, скажи ему! Останови его! Скажи, как всё было на самом деле!
Мирон открыл рот. Он хотел крикнуть: «Ты сам просил! Ты на коленях умолял!». Но слова застряли в горле. Он увидел лицо брата — искажённое, чужое, но всё же брата. И не смог.
— Я… Лариса, я не могу, — выдавил он. — Он брат.
— Трус, — прошептала Лариса. В её глазах была такая боль, что Мирон отшатнулся.
— Ты что творишь, Гордей? — закричала она, поворачиваясь к мужу. — Ты сам, своей волей, толкнул меня к нему! Ты ползал в ногах, умолял! А теперь позоришь на всю деревню?
Толпа замерла. Эльза Карловна ахнула и прижала руки к груди. Гордей побагровел.
— Врёшь, тварь!
— Это ты врёшь! — она почти визжала. — Ты хотел сына! Ты приказал! Так вот он — твой сын! Наслаждайся!
Она схватила Егорку на руки и, не оглядываясь, бросилась со двора.
— Мама, куда мы? — плакал мальчик.
— В лес, сынок. Подальше отсюда. К людям.
Никто не посмел её остановить. Гордей стоял, качался и смотрел ей вслед. Мирон бросился было за ней, но споткнулся о чей-то пьяный взгляд и замер.
Только Эльза, осенив себя крёстным знамением, прошептала:
— Господи Исусе, спаси и помилуй.
Ночь выдалась тихая, звёздная. В доме Гордея царила тьма и запустение. Мирон сидел в своей избе у старой мельницы, смотрел в одну точку. Он не мог найти себе места. Перед глазами стояло лицо Ларисы в тот момент, когда она назвала его трусом.
В комнату вошла его жена, Зинаида, статная, чернобровая женщина с тяжёлым взглядом. Она была дочерью мельника и слыла бабой крутого нрава.
— Слышала я, что ты натворил, — сказала она ледяным тоном. — Вся деревня гудит.
— Я ничего не делал, — глухо ответил Мирон.
— Вот именно — ничего! — она хлопнула ладонью по столу. — Ты молчал, когда надо было кричать! Ты труса праздновал, пока твою бабу… молчи уж!.. поносили последними словами!
— Она не моя баба, — прошептал Мирон.
— Да ну? — Зинаида горько усмехнулась. — А сынок твой, Егорка? Тоже не твой? Я же видела, как ты на него смотришь. Как на икону. Думаешь, я слепая? Думаешь, я не знала, зачем ты в ту ночь мылся и рубаху свежую надевал?
Мирон поднял на неё глаза, полные ужаса.
— Зина, прости.
— Простить? — она покачала головой. — Я семь лет с тобой прожила, детей тебе родила. А ты к чужой жене по первому зову побежал. И пусть даже брат велел. К чёрту такого брата и такого мужа. Я ухожу. К матери, в Руднинск. Детей завтра заберу.
— Зина, не надо…
— Поздно, Мирон. Ты всё сам разрушил. И свою жизнь, и мою. И жизнь той несчастной бабы.
Она вышла, хлопнув дверью. Мирон остался один в пустом, холодном доме.
Лариса с Егором уехала в Руднинск, сняла угол у дальней родственницы Эльзы. Устроилась санитаркой в больницу. Егорка пошёл в первый класс.
Однажды вечером, когда они ужинали на крохотной кухоньке, мальчик спросил:
— Мам, а у меня есть папа?
— Есть, — ответила Лариса.
— А почему он с нами не живёт?
— Потому что он… — она запнулась, — потому что он запутался. И делает больно тем, кого должен любить.
— Все папы такие? — мальчик был серьёзен не по годам.
— Нет, Егорушка. Твой — просто очень несчастный. И очень злой от своего несчастья.
— А дядя Мирон? Он злой?
Лариса замерла. Потом тихо ответила:
— Нет. Он не злой. Он слабый. А это иногда хуже, чем злость.
Егор не понял, но кивнул. Он привык верить матери.
В Заозёрье жизнь шла своим чередом. Мирон пришёл к брату спустя месяц после отъезда Ларисы. Гордей сидел на крыльце, грязный, заросший, и пил самогон прямо из горла.
— Зачем пожаловал? — не оборачиваясь, спросил он.
— Поговорить. Извиниться.
— За то, что жил с моей женой? — Гордей наконец повернулся, и Мирон ужаснулся его виду — перед ним сидел старик.
— Ты сам просил, — напомнил Мирон.
— А ты согласился. Как пёс, побежал. Рад был небось? — Гордей сплюнул. — Ты же всегда её хотел. Думаешь, я не видел, как ты на неё смотрел на свадьбе?
— Гордей, давай всё забудем. Верни Ларису. Верни сына. Начни всё заново.
— Забудем? — Гордей вдруг резво, по-звериному, вскочил на ноги. — Ты сделал сына, пока я гнил на смене, думая, что всё правильно! И я должен забыть?
— Ты сам велел! — закричал Мирон. — Ты, ты! А я, дурак, послушался!
— А ты любил её! — Гордей ткнул его в грудь. — Признайся! Любил мою жену!
Мирон опустил голову.
— Любил, — тихо сказал он. — И сейчас люблю. Поэтому и пришёл. Отпусти их. Дай им жить спокойно.
Гордей отшатнулся, словно от пощёчины. Он бросился в дом и через мгновение вернулся, сжимая в руках охотничье ружьё.
— Пошёл вон, — прохрипел он. — Пошёл вон, пока я тебя не порешил, гад.
Мирон медленно попятился. Он видел безумие в глазах брата.
— Ты не виноват, Гордей, — сказал он, отступая к калитке. — Мы все хотели как лучше. А получилось — как всегда. Прощай.
Он ушёл, а Гордей ещё долго стоял с ружьём, целясь в темноту, пока руки не онемели.
Через неделю Гордея нашли у той самой реки, где они мальчишками ловили рыбу. Он сидел, прислонившись спиной к старой иве, и не двигался. Удар хватил его прямо там. В Руднинске, в больнице, врачи сказали: инсульт. Парализовало левую сторону. Ходить он больше не мог. Говорил с трудом.
Мирон, узнав об этом, не раздумывал ни минуты. Он забрал брата из больницы, привёз обратно в Заозёрье, в их старый дом, и стал за ним ухаживать. Варил супы, менял бельё, выносил утку. Соседи шептались за спиной: «Грех замаливает». Мирон не обращал внимания. Он просто делал то, что должен был сделать давным-давно.
Прошло семь долгих, тяжёлых лет. Лариса работала в больнице, вырастила Егорку. Он стал рослым, красивым юношей — вежливым, начитанным, с теми самыми зелёными глазами. Ларисе позвонила Эльза — у неё одной был телефон в доме — и сообщила, что старая тётка Ларисы, последняя её родственница в Заозёрье, преставилась.
Лариса поехала на похороны одна. Стояла у свежей могилы на старом погосте, и ветер трепал её седую прядь. Она уже не была той молодой, красивой бабой — жизнь выпила из неё все соки.
К ней подошла Эльза, такая же сухопарая, только совсем седая.
— Лариса, здравствуй. Не думала, что свидимся.
— Здравствуй, Эльза. Вот, тётку схоронила. Царствие небесное.
— Хорошая была женщина. А ты как? Егор где?
— В городе остался. В техникум поступил, на механика. Учится хорошо.
— Привози его, — неожиданно сказала Эльза. — Пусть на отца посмотрит.
— На какого отца? — Лариса нахмурилась.
— На Гордея. Он же ему по документам отец. И он плох совсем. Отходит, наверное. Неужто не проститесь?
— А что Мирон? — тихо спросила Лариса.
— Мирон за ним ходит, — Эльза перекрестилась. — Зинаида-то ушла от него, давно уже. Он один совсем. Семь лет уж как за братом ухаживает. День за днём. Спину гнёт, но тащит. Искупает.
У Ларисы сжалось сердце. Она долго стояла молча.
— Я привезу Егора, — сказала она наконец. — Завтра же. Пусть познакомится с прошлым.
Они приехали на рассвете, когда туман ещё лежал в низинах. Егор вышел из автобуса, огляделся. Он был высок, строен, с лёгкой, чуть насмешливой улыбкой, так знакомой Ларисе.
Эльза, увидев его в окно, ахнула и перекрестилась:
— Господи, вылитый Мирон. Как две капли.
Они подошли к дому Белозёровых. Калитка скрипнула. Во дворе, сгребая прошлогодние листья, стоял Мирон. Он поднял голову, увидел Ларису и замер. Грабли выпали из рук.
— Лариса… — выдохнул он.
— Здравствуй, Мирон.
Они смотрели друг на друга, и время будто остановилось. Потом Мирон перевёл взгляд на юношу за её спиной. У него перехватило дыхание.
— Это… Егор?
— Да, — Лариса положила руку на плечо сына. — Это твой племянник, Егор. Приехал повидать отца.
Егор шагнул вперёд и протянул руку.
— Здравствуйте, дядя Мирон. Я много о вас слышал.
Мирон пожал протянутую руку. Его ладонь была шершавой, мозолистой. Глаза предательски защипало.
— И я о тебе думал, Егор, — сказал он хрипло. — Каждый день.
Лариса смотрела на них и молчала. Впервые за много лет она почувствовала не боль, а странное, щемящее умиротворение.
— Идём, — сказала она. — Пора.
В доме было темно и пахло лекарствами. В коляске у окна сидел Гордей — седой, скрюченный, с беспомощно повисшей левой рукой. Он смотрел в окно, но, услышав шаги, повернул голову.
— Кто там? — голос его был слабым, шамкающим.
— Это я, Гордей, — Лариса вышла вперёд. — Лариса. Пришла попрощаться.
— Прощаться? — он усмехнулся. — Я сто лет как умер. А ты всё живая. И красивая. А это кто с тобой?
Егор выступил вперёд. Он смотрел на беспомощного старика без страха и отвращения, только с тихой грустью.
— Здравствуйте, папа Гордей, — сказал он. — Я Егор. Ваш сын.
Гордей долго, мучительно долго всматривался в его лицо. Он увидел зелёные глаза. Увидел знакомую улыбку. И всё понял.
— Вылитый Мирон, — прошептал он. — Какая ирония. Я хотел свою кровь, а получил его лицо.
— Меня назвали в честь вашего отца, — сказал Егор. — Мама так решила. И фамилия моя — Белозёров. Этого никто не отнимет. Я приехал сказать спасибо. За то, что дали мне жизнь.
Гордей закрыл глаза. По его морщинистой щеке скатилась слеза.
— Подойди, — прошептал он.
Егор подошёл. Гордей с трудом поднял здоровую руку и положил её на голову юноши.
— Я просил брата не об этом, — сказал он вдруг громче, отчётливее. — Не о том, что вы подумали. Я просил его научить тебя жить. Научить быть человеком. И, видимо, он справился лучше меня.
В комнате повисла тишина. Лариса прижала ладонь к губам. Мирон, стоявший в дверях, отвернулся, чтобы скрыть слёзы.
Гордей убрал руку и снова отвернулся к окну.
— Идите, — сказал он. — Вы свободны. Все трое.
Они вышли во двор. Светило солнце, и впервые за долгие годы день казался по-настоящему тёплым. Лариса взяла Мирона за руку — впервые за целую жизнь.
— Прости меня, — сказал Мирон.
— Я давно простила, — ответила она. — Ты искупил. Теперь наша очередь жить.
Егор стоял чуть поодаль, глядя, как в старом доме тихо закрываются ставни.
— Мам, я одного не понял. Что он имел в виду — «научить жить»?
Лариса и Мирон переглянулись.
— Потом объясню, — сказала Лариса. — А пока… давай просто побудем вместе.
Они вышли за калитку и медленно пошли по деревенской улице. Впереди шёл Егор, высокий, зеленоглазый, с улыбкой Мирона и фамилией Белозёровых. За ним — Лариса, держа за руку человека, которого любила всю жизнь, но не смела признаться в этом даже себе. А позади всех, опираясь на палку, семенила Эльза Карловна и, крестясь, шептала:
— Всё-таки есть на свете справедливость. Прости, Господи, и помилуй.
Прошли годы. Егор выучился, стал инженером, женился на славной девушке из Руднинска. Сына своего он назвал Гордеем — в память о человеке, который когда-то сидел в коляске у окна и благословил его.
Мирон и Лариса прожили вместе двенадцать счастливых лет, а когда пришёл срок, тихо ушли друг за другом, с разницей в месяц. Их похоронили на старом погосте Заозёрья, рядом с могилой Гордея, и говорят, что каждую весну на этих трёх могилах расцветают одни и те же цветы — ярко-зелёные, как бутылочное стекло.
Деревня молчит. Потому что в каждой семье найдётся свой скелет в шкафу, своя тайна и своя чужая кровь. Но мудрые люди говорят, что не та кровь важна, что течёт в жилах, а та, что готова пролиться за ближнего.
А кто пригрел сердцем — тот и есть истинный отец.

0 коммент.:
Отправить комментарий