OН BПУCТИЛ ЗAМEPЗAЮЩУЮ CEМЬЮ B ДOМ… и чуть нe пoплaтилcя жизнью. Нo кoгдa нa пopoгe вcтaл OГPOМНЫЙ ДИКИЙ BOЛК, пpaвдa o гocтяx вылeзлa нapужу
Стужа навалилась на урочище Безымянка внезапно и хищно, словно стая оголодавших росомах. Декабрь в этих краях, зажатых между горбатыми хребтами Седого Кряжа, никогда не был ласковым, но в тот год зима словно решила стереть с лица земли последние следы человеческого присутствия. Вековые ели гнулись под напором ледяного крошева, а ветер выл в печных трубах так протяжно и горестно, будто оплакивал каждую живую душу, рискнувшую остаться в этой промёрзшей глухомани.
Еремей Северьянович Туров, мужчина шестидесяти трёх лет с лицом, иссеченным морщинами, словно карта старого русла реки, этой буре был почти рад. Она заглушала мысли. Он сидел у жарко натопленной печи, перебирал пальцами шерсть огромного угольно-чёрного волкодава по кличке Буран и слушал, как гудит огонь. В этом гуле растворялись крики из прошлого, те самые, что привели его сюда пятнадцать лет назад из шумного областного центра Осинска в забытую богом сторожку на кордоне «Глухая Падь».
Еремей давно отвык от человеческой речи. Его собеседником был лес, а его верным оруженосцем — Буран. Пёс, больше похожий на матёрого волка, лежал у порога, положив тяжёлую башку на лапы, и изредка подрагивал во сне. Тишину нарушало только шипение сырых сосновых поленьев да далекие раскаты грома — странного, зимнего, предвещающего ещё большую бурю.
И вдруг сквозь эту стену воя и треска ставен пробился звук, который заставил Бурана вскочить на ноги с глухим, утробным рыком. Звук нелепый, чужеродный, невозможный здесь, в сердце метели. Три глухих удара в дверь. Не стук кости по дереву — так стучат только люди.
Еремей медленно, не делая резких движений, снял со стены старую, но ухоженную двустволку. Заряжена картечью. Пальцы сами легли на холодный металл.
— Тихо, Буран, — прошептал он, и огромный пёс замер, но шерсть на его загривке стояла дыбом, а жёлтые глаза превратились в две узкие щели, устремлённые на входную, обитую войлоком дверь.
Еремей откинул тяжёлый кованый крюк. Дверь распахнулась не от его усилий, а от напора ветра, впустив в тепло избы облако колючего снега и фигуру, которая была больше похожа на ледяное изваяние, чем на живое существо. Женщина. В лохмотьях, покрытых коркой наста, она стояла, пошатываясь, и прижимала к груди бесформенный свёрток. За подол её пальто, перемазанного глиной и кровью, цеплялись две пары крошечных, посиневших от холода рук. Мальчик и девочка.
— Ради Христа… — голос женщины был тише скрипа снега под валенком. — Там… младенец. Умирает.
Еремей хотел задать вопрос, хотел выставить их прочь — незваные гости в тайге приносят только беду, — но взгляд упал на свёрток. Из груды тряпья не доносилось ни звука. Только слабое, едва уловимое парение дыхания над крошечным личиком. Лесник, пересилив себя, опустил ружьё к ноге и рванул женщину за шиворот в избу. Дети, спотыкаясь о порог, ввалились следом, а Буран, рыкнув, отошёл к печи, уступая место, но не сводя с пришельцев настороженного взгляда.
— Быстро к огню, — рявкнул Еремей голосом, не терпящим возражений. — Раздевайтесь. Сырость к смерти вернее пули.
Женщину, как выяснилось позже, звали Марьяной. Старшего мальчика — Тимофеем, ему было на вид лет двенадцать, худой, но с упрямым, совсем не детским взглядом. Младшую девочку — Ульяной, пухлые щёки которой сейчас были белее мела. А свёрток — это был Павлуша, трёх месяцев от роду. Когда Еремей помог Марьяне распеленать младенца у печи, у него перехватило дыхание. Ребёнок был горячим, как печной кирпич, и синим в уголках губ. Ледяная стена, которую Еремей выстраивал вокруг своей души долгие годы после гибели собственного сына на пожаре в Осинске, дала тонкую, почти неслышную трещину.
— Врёшь ведь, — тихо сказал лесник, не глядя на женщину. — Не заблудились вы. От кого бежите, Марьяна?
Женщина вздрогнула, прижимая к себе очнувшегося и захныкавшего Тимофея. Она опустила глаза, и в их зелёной глубине плескался не просто страх, а ужас загнанного в угол зверя.
— От беды бежим, Северьяныч. От человека хуже зверя. Фамилия ему Рыжов. Степан Ильич Рыжов. Слыхали про заповедник «Седые Мхи»? Так он там не зверя охраняет, а яд в землю льёт. Химотходы со всего Осинска сюда свозят, в старые шахты сливают. А кто увидит — тех в расход. Мой покойный муж, Григорий, учёным был, пробы брал, хотел в Москву сигнал подать. Не успел. Машина с обрыва в реку Студёную… случайно. А у меня флешка осталась. Одна-единственная.
Еремей молчал. В печке громко треснуло полено, выбросив сноп искр. Буран поднял голову и тихо, жалобно заскулил, глядя на младенца.
— Малышу худо, — перебил её лесник, не желая пока вникать в чужие грехи. — Жар у него огневой. Таблеток у меня отродясь не водилось. Я вам не доктор.
Марьяна в отчаянии заломила руки, Тимофей испуганно сжал кулачки, а Ульяна заплакала в голос. Этот плач больно резанул Еремея по сердцу, пробуждая воспоминания о другом плаче, который он не смог унять пятнадцать лет назад. Тогда он, городской инженер, оказался бессилен перед огнём. Здесь, в тайге, он хозяин. Здесь он знает то, чего не знают в городе.
— Тихо! — гаркнул он так, что Буран подпрыгнул на месте. — Не реветь. Есть средство. Только идти далеко, и вернуться могу не скоро. Вы пока тут сидите, к двери не подходить. Буран вас не тронет, если я прикажу. Понял, зверюга?
Волкодав два раза стукнул хвостом по полу, словно кивая.
Еремей оделся в тулуп, нахлобучил шапку-ушанку и взял не ружьё, а топор и фонарь. Ночь была чернее сажи, буря рвала небо в клочья. Идти нужно было к Чёртовой Пазухе — глубокому, никогда не замерзающему болоту с горячими ключами, где на стволах вековых берёз рос целебный гриб чага, а под снегом пряталась кора тальника. Путь в один конец даже в хорошую погоду занимал часа два. В такую пургу — вечность.
Он шёл, проваливаясь по пояс в снег, обходя бурелом, чувствуя, как мороз железными клещами сжимает лёгкие. Он вспоминал лицо сына Алёши, его смех. Вспоминал, как хоронил жену через год после пожара — та не вынесла горя и угасла от скоротечной чахотки. Тогда Еремей продал квартиру, купил умирающую деревеньку Глухари и ушёл в лес, чтобы никогда не возвращаться. А теперь эта чужая женщина с тремя чужими детьми разбередила старую рану, и она кровоточила не болью, а странным, забытым чувством нужности.
Вернулся он под утро, когда сквозь рваные тучи проглянуло мутное, белое солнце. Тулуп стоял колом, борода обледенела, пальцы не гнулись. Он бросил на стол ворох коры и несколько чёрных наростов чаги. Не говоря ни слова, растопил снег в котелке и стал варить горькое, пахнущее дёгтем и землёй варево. Марьяна сидела, баюкая Павлушу, который уже даже не плакал, а только хрипел.
Еремей взял младенца на руки. Руки его, привыкшие держать топор и ружьё, были огромными и шершавыми, но движения оказались на удивление нежными. Он смачивал тряпицу в отваре и по капле вливал жидкость в посиневшие губы ребёнка. Тимофей и Ульяна, забыв про страх, подошли ближе и смотрели на лесника, как на колдуна.
— Ну, давай, малец, борись, — шептал Еремей, и в его глазах, заросших кустистыми бровями, стояли слёзы. — Тайга слабых не жалует, но ты держись.
Прошёл час, другой. Буря за окном начала стихать, словно тоже прислушивалась к дыханию младенца. И когда Павлуша вдруг громко, требовательно чихнул и зашёлся не хриплым, а звонким, здоровым криком, Марьяна рухнула на колени прямо на грязный пол.
— Жить будет, — выдохнул Еремей, передавая ребёнка матери. — Крепкий пацан.
До полудня они спали вповалку у печи. Марьяна — на лавке, дети — на полушубке, а Еремей сидел у двери с ружьём на коленях и смотрел на этот островок жизни посреди своей мёртвой избы. Буран, сменив гнев на милость, лежал рядом с Ульяной, и девочка во сне запустила пальцы в его густую шерсть.
Но тишина длилась недолго. Ближе к сумеркам, когда Еремей вышел набрать дров, чуткое ухо лесника уловило сквозь звон зимней стужи далёкий, комариный писк. Снегоходы. Шли с востока, от тракта на Осинск. Еремей влетел в избу и захлопнул дверь на засов.
— Подъём! Живо! — он говорил шёпотом, но этот шёпот был страшнее крика. — Нашли, гады. Марьяна, хватай малого. Буран, к ноге.
Женщина побелела, но, глядя на сурового лесника, взяла себя в руки. Тимофей быстро натягивал валенки, помогая сестре.
— Уходить надо в Комариный Лог, — сказал Еремей, заряжая ружьё крупной картечью на случай встречи с двуногим зверьём. — Там у меня полуземлянка схоронена, не всякий следопыт найдёт. Буран вас доведёт. Понял, пёс? Веди к Логу!
— А вы? — спросила Марьяна, в глазах которой читалась мольба.
— А я их задержу. Да не бойся, не на смерть иду. Просто покажу им тайгу с плохой стороны. Тимофей, мужик ты уже. Помоги матери. Как услышишь выстрел — бегите к болоту, не оглядываясь. Там ветви еловые лапами висят, под ними лаз в землянку.
Они выскользнули через чёрный ход в огород. Буран, опустив морду к земле, бежал впереди, прокладывая путь. А Еремей остался.
Снегоходов было два. На них сидели четверо. Один — коренастый, в дорогом немецком камуфляже, с карабином «Тигр» на плече. Это и был Рыжов Степан Ильич. Рядом с ним маячил вертлявый, похожий на хорька, мужичонка по кличке Филин — лучший охотник за людьми в области. Позади пыхтели два бугая в одинаковых чёрных маскхалатах.
Рыжов спешился, снял очки и втянул носом морозный воздух. Ветер дул в его сторону, донося запах дыма из трубы сторожки.
— Там они, голубчики, — процедил он сквозь зубы. — Забей, Филин. Флешку мне достань, а с бабой и щенками что хочешь, то и делай. И хату спали, чтобы духу не осталось.
Филин поправил лыжную маску и достал пистолет с глушителем. Он был профессионалом. Он знал, что лесник — старый пень, и особой опасности не представляет. Но когда они подошли к избе, дверь была приоткрыта, а из сеней тянуло холодом. Филин скользнул внутрь первым.
Еремей ждал его не в избе, а за баней. В его руках была не двустволка, а толстая жердь. Он обрушил её на затылок бугая, стоявшего на шухере. Тот рухнул лицом в сугроб, даже не вскрикнув. Но второй головорез заметил движение и вскинул автомат. Очередь прошила тишину, сбивая кору с вековых сосен.
Лесник упал в снег, перекатился и, вскинув ружьё, выстрелил от бедра. Дуплет картечи снёс бандита с ног, попав в бронежилет, но сломав тому пару рёбер. Рыжов заорал матом, призывая Филина. Но Еремей уже бежал в лес, уводя преследователей в другую сторону от Комариного Лога.
Погоня была жестокой. Еремей знал тут каждую рытвину. Он петлял, как заяц, заманивая врагов к Осиновому провалу — месту, где река Студёная уходила под землю, оставляя наверху лишь тонкую корку льда и снега, скрывающую бездонную ледяную пучину.
— Стой, паскуда! — кричал Рыжов, стреляя на ходу.
Пули свистели рядом, срубая ветки. Еремей, хромая (осколок дерева вонзился в бедро), выскочил на опушку. Рыжов, ослеплённый яростью, пришпорил снегоход и вылетел на белое, ровное поле. Филин, который шёл чуть позади, вдруг остановился. Он почуял неладное. В этих местах река не должна быть такой ровной.
— Степан Ильич, стойте! — заорал Филин, но рёв мотора заглушил его крик.
Раздался чудовищный, протяжный треск, похожий на пушечный выстрел. Лёд толщиной в ладонь проломился под тяжестью машины и человека. Снегоход с Рыжовым, дико взревев мотором, встал на дыбы и камнем ушёл под воду в образовавшуюся полынью. Чёрная, обжигающая холодом вода сомкнулась над головой хозяина химической империи.
Филин, оставшись один, сплюнул под ноги. Он был не дурак и не самоубийца. Тайга забрала своё. Можно было бы добить раненого лесника, но Филин понимал: если он убьёт свидетеля, тайга убьёт и его. Таков неписаный закон этих мест. Он посмотрел на Еремея, который, тяжело дыша, сидел под ёлкой, прижимая руку к раненой ноге. Филин медленно поднял руку в лыжной перчатке, отдал нечто похожее на честь, развернулся и исчез в лесу, прихватив с собой раненого подельника. О флешке он и думать забыл. Мёртвому заказчику она не нужна.
Тем временем в Комарином Логу, в темной и низкой, но тёплой землянке, Марьяна сидела, обняв всех троих детей. Буран лежал у входа, закрывая своим телом щель. Собака вдруг подняла голову, навострила уши и радостно заскулила, царапая лапой дверь. Через несколько минут снаружи послышались тяжёлые шаги, и дверь отворилась. В проёме, опираясь на палку, стоял Еремей. Лицо его было исцарапано ветками, тулуп в крови, но глаза светились странным, давно забытым спокойствием.
— Всё, — коротко сказал он. — Обошлось. Тайга своё взяла.
Марьяна бросилась к нему, не сдерживая рыданий. Тимофей смотрел на лесника, как на былинного богатыря. Ульяна молча протянула ему краюху хлеба, завёрнутую в чистую тряпицу.
Прошло три дня. Метель улеглась окончательно, уступив место тихим, ясным морозам. Небо над урочищем Безымянка стало синим и высоким. Еремей починил старенький снегоход, на котором ездил объезжать кордон, и отвёз Марьяну с детьми в районный центр Зареченск. Там женщина передала флешку в местное отделение природоохранной прокуратуры. Скандал, разразившийся после этого, стоил кресла губернатору Осинской области и вскрыл многомиллиардную схему уничтожения заповедных земель.
Но Марьяна, проведя неделю в городе, поняла, что больше не может там находиться. Её тянуло назад, в стужу, в тишину, к скрипу вековых сосен и к хмурому человеку с тёплыми руками.
И вот однажды, когда Еремей сидел на крыльце своей сторожки, курил самокрутку и слушал, как Буран гоняет белок, на тропе показалась знакомая фигура. Марьяна шла с небольшим чемоданом, а впереди неё бежали Тимофей и Ульяна. На руках у женщины спал укутанный в пуховый платок Павлуша.
Еремей поднялся, одёрнул полушубок и спросил, пряча смущённую улыбку в седой бороде:
— Чего вернулась? Глухомань ведь. Ни света, ни тепла, ни магазинов.
Марьяна остановилась напротив, посмотрела ему прямо в глаза и тихо, но твёрдо ответила:
— А где же свет, Северьяныч, как не там, где сердце отогрелось? Принимай жильцов. Дети вон без вас и без Бурана плачут. И я плачу.
Лесник ничего не ответил. Он просто шагнул вперёд, взял из её рук чемодан, а свободной рукой подхватил на руки Павлушу. Младенец, почувствовав тепло знакомых ладоней, сладко зачмокал во сне. Буран, взлаяв от восторга, бросился лизать щёки Тимофею и Ульяне, а над заснеженными елями медленно поднималось огромное, оранжевое зимнее солнце, заливая урочище Безымянка золотым, обетованным покоем.
История эта разлетелась по всей округе. Одни говорили, что лесник Еремей просто спрятал беглых преступников, другие — что он убил Рыжова голыми руками. Но в самой сторожке на кордоне «Глухая Падь» об этом не думали. Там каждое утро топили печь, варили кашу на всех, и звонкий детский смех разносился далеко над заснеженной тайгой. А по ночам, когда метель снова начинала петь свои колыбельные, у тёплой печи лежал огромный чёрный пёс Буран, охраняя покой своих новых хозяев и следя за тем, чтобы пламя в очаге никогда больше не погасло. Ведь в самой холодной зиме можно найти лето, если рядом бьётся хотя бы одно любящее сердце. А здесь их билось теперь целых пять, не считая преданного звериного.

0 коммент.:
Отправить комментарий