Любимый oтдaл ee нa pacтepзaниe кopeшaм. 30 днeй кoшмapa, унижeний и бoли. Cлeзы кoнчилиcь. Тeпepь тoлькo oднa цeль — OТOМCТИТЬ
Телефон разорвал тишину в два часа семнадцать минут. Горелов запомнил это время, потому что как раз перевернулся на другой бок и бросил взгляд на будильник, стоящий на тумбочке у кровати. Сон не шел уже третий час подряд — он ворочался, сбивал простыню, снова поправлял ее, слушал, как за стеной тихо посапывает жена Надежда, и думал о том, что завтра с самого утра нужно ехать в управление сдавать отчет по вчерашней краже на складском комплексе. Восемь листов исписанных показаний, три допроса свидетелей, двенадцать единиц похищенного имущества, и все это надо было оформить по всем правилам, подшить в дело и отдать на подпись начальству.
Аппарат зазвонил снова, и Горелов потянулся к трубке, одновременно пытаясь нашарить ногами тапки под кроватью. Жена что-то пробормотала сквозь сон — неразборчиво, с легким раздражением, — и зарылась лицом в подушку. Трубка была холодной, пластик лип к потной ладони. Дежурный на том конце провода говорил приглушенно, будто боялся, что его слова услышит кто-то посторонний, стоящий в двух шагах.
— Переулок Ленина, четырнадцать, квартира сорок восемь. Соседка снизу звонила, бабка из двадцать пятой. Говорит, там уже час как грохот стоит, мебель летает, стекло разбилось. Кричали мужские голоса, потом стало тихо, потом снова началось. Она плачет в трубку, боится, что убили кого. Выезжай, Егорыч. Живее давай.
Горелов положил трубку на рычаг и некоторое время сидел неподвижно на краю постели, глядя в темноту. В окно едва пробивался свет от фонаря, стоящего во дворе, и рисовал на противоположной стене шаткие тени веток старой акации. Он вздохнул, провел ладонью по лицу, чувствуя жесткую щетину, и начал одеваться. Брюки, рубашка, форменный китель, ремень с кобурой — все это он проделывал сотни раз, на автомате, не включая сознание. Только когда пальцы нащупали холодную рукоять пистолета, он окончательно проснулся и внутренне собрался.
Из квартиры вышел бесшумно, стараясь не скрипеть половицами. В прихожей нашарил сапоги — тяжелые, кирзовые, сбитые по краям, натертые до блеска на голенищах. Входная дверь хлопнула громче, чем хотелось бы, но Надежда и не шелохнулась. За годы она привыкла к его ночным вызовам, перестала просыпаться и ждать, перестала спрашивать по утрам, куда и зачем. Может быть, это было плохо. А может быть, так было правильно.
На улице его встретил тот особенный апрельский воздух, когда весна уже вступила в свои права, но ночи еще хранят дыхание ушедшей зимы. Снег почти везде сошел, оставив после себя серые, вымокшие кучи в низинах и у заборов, но в воздухе все еще чувствовалась та хрупкая грань между теплом и холодом, когда днем можно ходить в одной куртке, а к утру лужи затягиваются тонкой ледяной коркой. Фонари горели желтым маслянистым светом, и асфальт под ними блестел влажно, будто его только что полили из шланга.
«Волга» стояла во дворе, приткнутая к старому тополю, который каждую весну щедро осыпал капот сережками. Горелов сел за руль, вставил ключ зажигания, повернул. Мотор чихнул, кашлянул, замолк. Со второй попытки он завелся, но работал с надрывом, с тяжелым дребезжанием, которое заставляло каждый раз морщиться и думать о том, что когда-нибудь эта колымага заглохнет посреди ночной улицы и придется толкать ее до самого гаража. Но пока тянула, и слава богу.
Он выехал на центральную улицу и покатил в сторону переулка Ленина. Город спал. Двухэтажные деревянные дома с резными наличниками сменялись хрущевками, хрущевки — сталинками, сталинки — унылыми панельными коробками, натыканными по окраинам в восьмидесятые. Магазины с опущенными железными шторами, аптеки с погасшими неоновыми крестами, пустые остановки с мокрыми скамейками. Ни души. Только дворник в синем фартуке медленно вел метлой по тротуару, оставляя за собой ровные полосы. Горелов глянул на часы — половина третьего. Рано. Или поздно — в зависимости от того, как считать.
В голове прокручивались привычные мысли. Опять пьяная драка. Опять соседи не поделили что-то. А может, бытовуха — муж с женой, нож, скорая, слезы. Он повидал всего за двенадцать лет службы. Всякое было. И трупы вскрытые, и убийц, рыдающих над телами жертв, и наркоманов в подворотнях с иголками в венах, и малолеток, обокравших собственных родителей. Работа не сахар, но другую он для себя не представлял. Однако что-то в голосе дежурного его зацепило. Какая-то нотка, которой раньше не было. Не обычная усталость, не привычное безразличие, а что-то другое. Тревога. Или даже страх. Дежурный Шишкин — мужик битый, видавший всякое, и если он чего-то испугался, значит, есть причина.
Переулок Ленина оказался узкой улочкой в старом районе, застроенном двухэтажными кирпичными домами довоенной постройки. Здесь жили в основном старики и те, кому не повезло с очередью на новые квартиры. Дом номер четырнадцать стоял в глубине, окруженный чахлыми тополями и кустами сирени, еще не распустившейся, но уже налившей тугие почки. У подъезда горела одна-единственная лампочка под железным козырьком, и в ее свете Горелов разглядел две пустые бутылки из-под портвейна, аккуратно составленные у ступенек, и горсть окурков, рассыпанных тут же, будто кто-то долго курил и нервно стряхивал пепел.
Он поднялся на третий этаж. Лестница была темной, узкой, с облупившейся краской на перилах. На площадке второго этажа из-за двери доносился приглушенный звук телевизора — кто-то смотрел ночную программу, бормотание диктора смешивалось с шипением помех. На третьем этаже, у квартиры сорок восемь, его уже ждали.
Клавдия Семеновна, семьдесят пять лет, бывшая учительница начальных классов, маленькая, сутулая, в длинном халате василькового цвета, поверх которого накинут пуховый платок. Она стояла на площадке, прижимая к груди смятый носовой платок, и часто моргала подслеповатыми глазами. Увидев Горелова, она заговорила торопливо, шепотом, будто боялась, что за дверью их слышат.
— Сынок, я не знаю, что там творится, но это ужас, самый настоящий ужас. Часа полтора назад началось — грохот, крики, будто мебель ломают. Я сначала думала, телевизор у них громко работает, но потом стекло разбилось, и я поняла — нет, не телевизор. Я набралась духу, вышла на площадку, приложила ухо к двери. Там кто-то стонал, мужчина, но так страшно, будто его убивают. А потом женский голос сказал: «Лежи, не дергайся». И все стихло. Я сразу побежала звонить.
Горелов кивнул, попросил ее вернуться к себе и закрыть дверь на все замки, что она и сделала с видимым облегчением. Подошел к двери сорок восьмой квартиры. Дверь была старой, филенчатой, крашенной когда-то коричневой краской, теперь облупившейся и пошедшей пузырями. Из-за нее тянуло кислым запахом перегара, табачным дымом и еще чем-то едким, химическим, отчего Горелов невольно сморщился. Приложил ухо к щели. Тишина. Идеальная, абсолютная тишина, которая бывает только в пустых квартирах или в тех, где все живое уже замерло в ожидании.
Постучал. Сначала тихо, потом громче. Никто не ответил. Ударил кулаком, потом рукоятью пистолета.
— Милиция! Откройте!
За дверью послышался шорох. Легкий, едва уловимый, будто кто-то прошелся по полу босиком. Потом шаги — неторопливые, размеренные, шаги человека, который не спешит, потому что все уже решено. Женский голос произнес спокойно, даже равнодушно:
— Иду.
Слишком спокойно для трех часов ночи. Слишком равнодушно для женщины, за дверью которой, возможно, лежит труп. Горелов автоматически расстегнул клапан кобуры. Дверь открылась.
На пороге стояла девушка. Лет двадцати трех — двадцати четырех, не больше. Русые волосы растрепаны, падают на плечи неровными прядями. Лицо бледное, почти прозрачное, с синевой под глазами. Губы сжаты в тонкую линию. Глаза — большие, серые, смотрят прямо, без страха, без вызова, без какой-либо эмоции вообще. Пустота. Такая глубокая пустота, что Горелову стало не по себе. На ней был длинный клетчатый халат, застиранный до бледности, и шерстяные носки. На руках — темные разводы. Он сразу понял, что это, но не подал виду.
— Доброй ночи, — сказала она. — Заходите.
Горелов шагнул через порог и сразу же остановился. Коридор был узким, темным, стены оклеены газетами вместо обоев. Пахло здесь еще сильнее, чем снаружи. К запаху перегара и табака добавился отчетливый металлический привкус крови и резкая вонь ацетона. Из комнаты в конце коридора пробивался тусклый желтый свет — горела настольная лампа с оборванным абажуром.
— Что у вас случилось? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно.
Девушка кивнула в сторону комнаты.
— Все там. Я ждала вас.
Он прошел по коридору, чувствуя, как под сапогами хрустит что-то мелкое, похожее на битое стекло. Вошел в комнату и замер.
Посреди комнаты, на полу, лежали трое мужчин. Все трое были связаны. Руки заведены за спину и туго стянуты толстым электрическим проводом — синим, многожильным, таким, каким обычно крепят светильники к потолку. Провод был намотан в несколько слоев, поверх него — широкий серый скотч. Ноги стянуты так же, рты заклеены. Все трое в разной степени избиты.
Первый — молодой, лет двадцати пяти, коротко стриженный, в спортивных штанах и футболке с надписью на английском. Лицо его было разбито в кровь, нос свернут набок, под левым глазом расплывался огромный синяк, переходящий на щеку. Он дышал часто, прерывисто, сквозь скотч вырывались сдавленные стоны. Второй — постарше, под сорок, плотный, лысеющий, в серых брюках и рубашке с оторванными пуговицами. Он, в отличие от первого, лежал неподвижно, с закрытыми глазами, и Горелов на секунду испугался, что этот не дышит. Но, приглядевшись, заметил едва заметное движение грудной клетки. Третий — самый крупный, под два метра ростом, косая сажень в плечах, в кожаном пиджаке и джинсах. Он был без сознания, голова запрокинута назад, изо рта на пол натекла лужица слюны с примесью крови. На его лице застыло какое-то странное выражение — не боль, не страх, а что-то вроде недоумения, будто он никак не мог понять, как оказался в таком положении.
В комнате царил хаос. Стол опрокинут, стулья разломаны в щепки, на полу — осколки тарелок, стаканов, разлитая водка растеклась огромной лужей, смешиваясь с окурками и пеплом из перевернутой пепельницы. На стенах — бурые потеки. Окно распахнуто настежь, холодный ночной воздух врывался в комнату, шевелил занавеску, которая белела в темноте, как призрак. На подоконнике стояла наполовину пустая бутылка водки и рядом с ней — надкусанный бутерброд с колбасой.
Девушка — он вспомнил, что не спросил ее имя — сидела на табурете в углу комнаты, положив руки на колени. Курила. Держала папиросу длинными тонкими пальцами, совершенно не дрожащими, и смотрела на Горелова с тем же выражением пустой внимательности, что и в дверях.
— Живы, — сказала она, перехватив его взгляд. — Все трое живы. Я проверяла.
Горелов нагнулся к ближайшему, лысеющему, пощупал пульс на шее. Слабый, но ровный. Выдохнул.
— Кто это? — спросил он, выпрямляясь. — Кто эти люди?
Она стряхнула пепел на пол, туда же, где лежали окурки и осколки.
— Знакомые. Друзья, если можно так сказать. Пришли в гости. Посидели. Поговорили. А потом я их связала.
Горелов еще раз окинул взглядом комнату, оценивая обстановку. Трое здоровых мужиков. Девушка — метр шестидесяти, на вид не больше пятидесяти килограммов. Что-то здесь не сходилось.
— Одна? — спросил он коротко.
— Одна.
— И как вам это удалось?
Она медленно затянулась, выпустила дым через нос.
— Они выпили лишнего. Я дала им снотворное. А потом просто связала. Это не так сложно, когда они не сопротивляются.
Горелов достал рацию, вызвал дежурного.
— Трое пострадавших. Нужна скорая. Нужен наряд. Нужен следователь. И понятых. Адрес — переулок Ленина, четырнадцать, квартира сорок восемь.
Дежурный что-то спросил, но Горелов не расслышал — в рации зашипели помехи. Он повторил адрес, отключился и повернулся к девушке.
— Как вас зовут?
— Елена. Елена Соболева.
— Елена, вы понимаете, что вы совершили?
Она посмотрела на него с легким удивлением, будто вопрос был глупым или неуместным.
— Понимаю. Поэтому и ждала вас. Я сама позвонила в милицию. Через соседку. Не хотела, чтобы они умерли. Хотя, наверное, заслужили.
Первый из лежащих, молодой, начал приходить в себя. Он дернулся, замычал, попытался сесть, но провод держал крепко. Открыл глаза — один, второй заплыл и почти не открывался. Увидев Горелова, замычал громче, забился, как рыба на льду. В его единственном видящем глазу плескался такой животный, первобытный ужас, что Горелову стало не по себе. Елена посмотрела на молодого человека, и на секунду ее лицо изменилось. Пустота исчезла, сменившись чем-то острым, колючим, похожим на ненависть, но более сложным, замешанным на чем-то еще.
— Тихо, Коля, — сказала она негромко. — Тихо. Никто тебя не тронет. Милиция приехала. Теперь все будет по закону.
Коля продолжал мычать, дергаться, пока Горелов не присел рядом и не сказал твердо, глядя ему в глаз:
— Успокойся. Скорая едет. С тобой все будет в порядке. Кивни, если понимаешь.
Коля кивнул. Часто, судорожно, как заведенный. Перестал дергаться, но продолжал смотреть на Елену с тем же ужасом. А она смотрела на него спокойно, даже с каким-то любопытством, будто изучала насекомое.
— Вызовите скорую, — повторила она. — И следователя. Я все расскажу. Все, что вы хотите знать. Мне нечего скрывать.
Подкрепление прибыло через пятнадцать минут. Первыми вошли двое сержантов — молодые, шустрые, с красными от недосыпа лицами. За ними — следователь прокуратуры Толкачев Вадим Сергеевич, человек лет сорока, с умным усталым лицом и вечным карандашом за ухом. Он окинул комнату быстрым взглядом, присвистнул, достал блокнот. Последней пришла фельдшер скорой помощи — женщина лет тридцати, коренастая, с короткой стрижкой и большой сумкой через плечо, пахнущей лекарствами и стерилизацией.
— Ни фига себе, — сказала она, увидев связанных. — Это кто ж их так?
— Я, — ответила Елена из своего угла.
Фельдшер посмотрела на нее, потом на Горелова, потом снова на Елену, покачала головой и принялась за работу. Ножницами разрезала скотч на руках Коли, освободила запястья, тут же наложила манжету тонометра. Коля застонал, пошевелил пальцами, снова замычал. Фельдшер отлепила скотч ото рта, и он закричал.
— Она псих! Она ненормальная! Она хотела нас убить! Арестуйте ее!
— Успокойтесь, — сказала фельдшер твердо. — Дайте посмотреть.
— Она нас связала! Она нас избивала! Я напишу заявление!
Елена, не двигаясь с места, спокойно сказала:
— Пиши, Коля. Только напиши сначала, за что вы меня избивали полгода. Напиши, как вы с Аркашей и остальными… — она не договорила, махнула рукой и затянулась.
Коля замолк. В его глазах ужас смешался с чем-то еще, похожим на стыд, но стыд быстро уступил место злобе.
— Она врет, — сказал он тихо. — Она все врет.
Толкачев, который до этого молча делал пометки в блокноте, поднял голову.
— Врет? Интересно. А почему тогда вы связаны, а она нет?
Коля не ответил. Фельдшер закончила осмотр, выпрямилась.
— У этого сотрясение, — кивнула она на бессознательного крупного. — Его срочно в больницу. У этих двоих — множественные ушибы, гематомы, перелом пальца у молодого. Тоже госпитализация. И снотворное. Я чувствую запах, да и зрачки не в порядке.
— Феназепам, — сказала Елена. — Двадцать таблеток. Растворила в водке.
Толкачев присвистнул снова, на этот раз дольше.
— Двадцать таблеток? И они живы?
— Я же говорю — я хотела, чтобы они жили. Если бы хотела убить — убила бы.
В комнате повисла тишина. Даже Коля перестал мычать и только смотрел на Елену широко открытым глазом. Фельдшер покачала головой и начала собирать сумку. Сержанты помогли вынести крупного на носилках — он весил килограммов сто двадцать, и они кряхтели, спуская его по узкой лестнице. Колю и второго, лысеющего, которого звали Виктор, вывели следом, с частично развязанными руками, но все еще в скотче на ногах. Коля хромал и выл, Виктор молчал, низко опустив голову, и не поднимал глаз.
Соседи повысовывались из дверей, шушукались, показывали пальцами. Клавдия Семеновна стояла на пороге своей квартиры, прижимая платок к губам, и крестилась мелко, часто, не переставая.
Елену Горелов и Толкачев повезли в отделение. Она села на заднее сиденье «Волги», сложила руки на коленях, смотрела в окно на проплывающие мимо фонари, дома, пустые улицы. Не сказала ни слова за всю дорогу. Только когда машина остановилась у здания управления, спросила тихо:
— У вас курить можно?
— В кабинете, — ответил Горелов. — Там и покурим.
Отделение располагалось в старом двухэтажном здании на улице Свердлова, с массивными дубовыми дверями и железными решетками на окнах. Внутри пахло мастикой для пола, дешевым табаком и казенным уютом, который бывает только в таких местах. Горелов провел Елену через дежурную часть, где за стойкой дремал сержант Морозов, прикорнув на табурете, и поднялся на второй этаж, в кабинет Толкачева.
Кабинет был небольшой, заставленный шкафами с папками. На столе — лампа под зеленым абажуром, телефон, стопка чистых бланков, пепельница, доверху наполненная окурками. Окно выходило во внутренний двор, где стояли мусорные баки и росла чахлая береза. Толкачев включил лампу, подвинул стул Елене, сам сел напротив. Горелов примостился сбоку, приготовил блокнот.
— Рассказывайте, — сказал Толкачев, включая диктофон. — Все по порядку.
Елена помолчала, глядя на лампу. Свет падал на ее лицо, делая его еще более бледным, почти нереальным. Она глубоко вздохнула и начала говорить.
— Меня зовут Елена Соболева. Мне двадцать четыре года. Родилась в Саратове, в детском доме. Мать лишили родительских прав, когда мне было пять, отца я никогда не знала. До шестнадцати лет жила в интернате, потом поступила в ПТУ на швею, получила диплом и приехала сюда, в Нижнекамск, потому что здесь обещали общежитие и работу на текстильной фабрике. В общежитии я прожила три года, в комнате на десять человек. Там познакомилась с Аркадием Мельниченко. Он работал на соседнем заводе, слесарем. Ухаживал красиво, цветы дарил, в кино водил. Я думала — любовь. Я в любовь очень хотела верить. Детдомовские вообще хотят верить в любовь больше других. Нам кажется, что если нас кто-то выбрал, то это навсегда.
Она закурила, выпустила дым в потолок.
— Аркадий предложил съехаться. У него была кооперативная квартира, однушка, родители помогли. Я согласилась. Думала — своя семья, свой дом. Что может быть лучше? Первый месяц все было хорошо. Он работал, я работала, вечерами смотрели телевизор, готовили ужин. Я была счастлива. По-настоящему. Впервые в жизни. А потом пришли его друзья.
Голос ее стал тише, монотоннее.
— Коля, Витя и Андрей. Они служили вместе в армии, в разведке, дембельнулись в одном году, осели в Нижнекамске. Сначала приходили редко, раз в неделю, сидели, пили, разговаривали. Я готовила, убирала, не мешала. Потом стали приходить чаще. Потом почти каждый день. Аркадий менялся с ними, становился другим — громким, грубым, чужим. Я терпела. Думала, у всех мужчин так, что друзья — это святое. Но потом началось другое.
Она затянулась глубоко, почти закашлялась.
— Коля стал смотреть на меня как-то не так. Я замечала его взгляды, но молчала. Аркадию сказала однажды, что мне неприятно. Он разозлился. Сказал: «Ты что, думаешь, ты лучше нас? Ты никто, из детдома, без рода и племени. Тебя никто не возьмет, кроме меня. Так что сиди и не высовывайся». Я тогда заплакала. Он ударил меня. Первый раз.
В кабинете стало очень тихо. Толкачев перестал писать, положил ручку на стол. Горелов смотрел на Елену, и в его глазах было что-то, похожее на жалость, но он старался этого не показывать.
— Первый раз, — повторила она. — Потом были второй, третий, десятый. Я перестала считать. Они приходили втроем, иногда вчетвером, если Андрей был трезвый. Пили, смеялись, а потом Аркадий говорил: «Лена, покажи ребятам, какая ты у меня красивая». Я отказывалась. Он бил. Я раздевалась. Они смотрели. Обсуждали. Коля говорил: «Грудь маловата, но фигурка ничего». Витя смеялся. Андрей молчал, но смотрел.
Она затушила окурок, достала новую папиросу.
— Через месяц Аркадий сказал: «Коле давно нравишься. Сделай ему приятное». Я закричала, побежала к двери. Меня поймали. Что было дальше… — она замолчала, потом продолжила, глядя в стену. — Что было дальше, я не буду рассказывать. Скажу только, что после этого я перестала быть для них человеком. Я стала вещью. Общей вещью. Аркадий говорил: «Она моя, значит и ваша. Мы же друзья, у нас все общее». И они приходили, когда хотели. Иногда все вместе, иногда по одному. Аркадий иногда снимал на фотоаппарат. Говорил, для памяти.
— Почему вы не ушли? — спросил Толкачев тихо.
Она посмотрела на него с недоумением.
— Куда? В общежитие? Там очередь на два года. На съемную квартиру? У меня зарплата сто двадцать рублей, комната стоит пятьдесят, и то не сдают девушкам без прописки. К родителям? У меня нет родителей. К подругам? У меня нет подруг, которые бы согласились взять к себе на неопределенный срок такую обузу. Мне некуда было идти. Совсем некуда. Я осталась. И терпела.
— И долго вы терпели?
— Полгода. Ровно полгода, с августа по март. Полгода ада. Я хотела умереть. Честно. Каждый день думала о том, как лучше. Таблетки копила. Врач в поликлинике выписывал феназепам, когда я жаловалась на бессонницу. Он спрашивал, кто меня бьет, я говорила, что никто. Он вздыхал и выписывал рецепт.
Она помолчала.
— Но потом случилось то, после чего я поняла — или они, или я.
— Что случилось?
— Андрей. Он был самым тихим, самым незаметным. Я думала, он лучше других. Однажды, когда Аркадий с Колей и Витей уехали в командировку, Андрей пришел один. Сказал, что хочет поговорить. Я открыла дверь, впустила. Он зашел, сел на кухне, попросил чаю. Я вскипятила чайник, налила. Он пил, молчал. Потом сказал: «Лена, я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты ушла от Аркадия и жила со мной». Я удивилась. Сказала, что это невозможно, что Аркадий меня не отпустит. Он встал, подошел ко мне, обнял. Я не сопротивлялась. Мне так хотелось тепла, так хотелось, чтобы кто-то меня пожалел. А потом он…
Она замолчала надолго.
— Потом он сделал то же самое, что и другие. Я сказала: «Андрей, зачем? Я же поверила тебе». А он ответил: «А ты дура, если веришь». И ушел. А я сидела на полу и смотрела в стену. И поняла, что никому на свете нет до меня дела. Что я одна. Совсем одна. И что если я не спасу себя сама, меня никто не спасет.
— И тогда вы решились?
— Тогда я решилась. Две недели готовилась. Собрала таблетки — больше ста штук было. Растолкла двадцать, смешала с водкой. Провода принесла с работы, скотч купила в хозяйственном магазине. Спрятала все под кроватью. Ждала. Вчера вечером Аркадий сказал: «Ребята придут, получку отметим». Я спросила, кто. Он перечислил — Коля, Витя, Андрей. Я кивнула и пошла накрывать стол.
Она говорила теперь быстро, почти без пауз, будто боялась, что если остановится, то не сможет продолжать.
— Они пришли в восемь. Я сразу подмешала снотворное в бутылку, поставила ее на стол, запомнила. Выпили первую бутылку — обычную. Я открыла вторую — ту, с феназепамом. Разлила. Они пили, не замечая. Водка горькая, они не почувствовали. Через полчаса начали клевать носами. Еще через десять минут Витя отключился прямо за столом. Коля попытался встать, упал. Аркадий посмотрел на меня — и все понял. Я видела по его глазам. Он хотел что-то сказать, но язык не слушался. Упал на колени, потом на бок. Андрей был самый стойкий. Он держался дольше всех. Смотрел на меня, и в его глазах было непонимание. А потом удивление. И страх. И он тоже упал.
Елена закурила новую папиросу — у нее дрожали руки.
— Я связала их. Сначала Витю, потом Колю, потом Аркадия, потом Андрея. Проводом, потом скотчем. Плотно, чтобы не развязались. Проверяла каждый узел. Потом села на табурет и стала ждать. Андрей очнулся первым. Он смотрел на меня, мычал, дергался. Я подошла, наклонилась к нему, спросила: «Ну что, Андрюша, тебе сейчас так же страшно, как мне было с тобой?» Он замер. В его глазах был страх. Настоящий страх. И тогда я поняла, что они тоже боятся. Что они не всемогущие. Что они такие же, как все. Просто раньше у них была власть, а теперь у меня.
— И вы их избивали? — спросил Толкачев.
— Да. Ремнем. Аркадия ремнем. Тем самым, которым он меня бил. Я ударила каждого. Не сильно, не чтобы покалечить, а чтобы они почувствовали. Чтобы поняли, каково это — быть беспомощным, когда кто-то сильнее делает тебе боль. Это было недолго. Минут двадцать, может, полчаса. Потом я остановилась. Я не хотела их убивать. Если бы хотела — убила бы. Ножом, подушкой, чем угодно. Но я не убийца. Я просто хотела, чтобы они поняли. И чтобы они ответили.
Она помолчала.
— Я думала позвонить утром. Но соседка вызвала милицию раньше. И правильно сделала. Потому что я уже не знала, что делать дальше. Я сидела и смотрела на них. И не чувствовала ничего. Ни радости, ни облегчения. Только пустоту. Как будто все, что во мне было живого, умерло за эти полгода. И осталась только пустая оболочка.
Толкачев выключил диктофон, некоторое время молчал.
— Елена, вы понимаете, что вам грозит уголовная ответственность? Незаконное лишение свободы, нанесение побоев, причинение вреда здоровью.
— Понимаю. — Она смотрела на него без страха. — Но я хочу, чтобы вы поняли другое. Они делали со мной это полгода. Каждый день. Каждую ночь. Я умоляла, кричала, плакала. Никто не пришел. Ни соседи, ни милиция, никто. Я была одна. Абсолютно одна. И если бы я не сделала то, что сделала, они бы меня убили. Рано или поздно. Просто забили до смерти в очередной пьяной драке. И никто бы не пришел. Никто бы не спросил. Меня бы похоронили как неизвестную девушку без родственников, и все. Так что пусть меня судят. Но я не жалею. Ни о чем не жалею.
Горелов опустил блокнот. Слова застревали в горле. Он многое видел за двенадцать лет службы, но такое — впервые. Он посмотрел на Толкачева. Тот сидел, сцепив пальцы в замок, и молчал.
— Что будем делать? — спросил Горелов.
Толкачев поднял глаза на Елену.
— Будем оформлять протокол. А потом — как решит суд.
Она кивнула, взяла новую папиросу, закурила.
— Я готова.
Прошло пять месяцев. Стоял сентябрь, теплый, золотой, с высоким прозрачным небом и первыми желтыми листьями, кружащимися в воздухе. Горелов шел по улице Свердлова к зданию суда, где сегодня должны были огласить приговор. В руках он держал папку с документами — копию протокола, заключения экспертиз, показания свидетелей. Все это он перечитывал несколько раз за последние дни, пытаясь понять, как же так вышло, что система, которую он защищал, не смогла защитить эту девушку вовремя.
Суд был закрытым, но Горелова допустили как свидетеля. Он сел на заднюю скамью, оглядел зал. Елена сидела в клетке для подсудимых — худая, бледная, в сером казенном халате, волосы острижены коротко, под машинку. Она смотрела прямо перед собой, не оборачиваясь, не ища поддержки ни в чьих глазах. Рядом с клеткой сидел адвокат — пожилой, лысый, с усталым лицом и внимательными глазами. Напротив — прокурор, молодой, энергичный, с папкой, полной бумаг.
Потерпевшие — Коля, Витя и Аркадий — сидели на скамье для свидетелей. Коля был с гипсом на руке, лицо его еще хранило следы побоев — под глазом темнел синяк, на губе заживал шрам. Витя выглядел лучше, только хромал слегка. Аркадий, самый крупный, сидел, ссутулившись, и не поднимал головы. Андрей на суд не явился — через месяц после той ночи он уехал из города, и его местонахождение не установили.
Судья — женщина лет пятидесяти, с седыми волосами, забранными в строгий пучок, и глубокими морщинами вокруг рта — зачитала обвинительное заключение. Статья 111 УК РСФСР — умышленное причинение тяжкого вреда здоровью. Статья 127 — незаконное лишение свободы. Прокурор требовал пять лет общего режима.
— Слово предоставляется подсудимой, — сказала судья.
Елена встала, поправила халат, посмотрела на судью.
— Я не буду оправдываться. Я сделала то, что сделала. Но я хочу, чтобы вы поняли — у меня не было выхода. Я просила помощи у всех, кого знала. Я ходила в милицию, в八月 прошлого года, писала заявление. Мне сказали — семейная ссора, разбирайтесь сами. Я ходила к врачу, показывала синяки. Мне сказали — пейте успокоительное. Я просила соседей вызвать милицию, когда слышали крики. Они говорили — не наше дело. Я была одна. И я спасла себя сама. Да, незаконно. Да, жестоко. Но я жива. А если бы не сделала — меня бы уже не было.
В зале повисла тишина. Коля опустил глаза. Витя заерзал на скамье. Аркадий не поднимал головы.
— Я не раскаиваюсь, — продолжила Елена. — Я раскаиваюсь только в том, что не сделала этого раньше. Что терпела полгода. Что верила, что они изменятся. Что надеялась на чудо. Чуда не случилось. Пришлось делать его самой.
Судья ударила молотком.
— Суд удаляется для вынесения приговора.
Зал зашумел. Горелов вышел в коридор, закурил у открытого окна. Сентябрьский ветер шевелил листья на тополях, гнал по асфальту бумажки, обертки, сухую траву. Он думал о том, что будет дальше. О том, что Елене, скорее всего, дадут срок. О том, что Коля, Витя и Аркадий, скорее всего, отделаются испугом. О том, что Андрей где-то там, на свободе, и, возможно, уже нашел новую жертву. О том, что система, в которой он работает, сломана, что она не умеет защищать слабых, что она умеет только наказывать.
Через час судья вернулась.
— Приговором суда Соболева Елена Викторовна признана виновной по статьям 111 и 127 УК РСФСР и приговорена к трем годам лишения свободы в колонии общего режима. Срок наказания исчислять с момента задержания. Принимая во внимание смягчающие обстоятельства — систематическое противоправное поведение потерпевших, отсутствие у подсудимой возможности защитить себя законными способами, а также ее раскаяние, — суд постановил считать приговор окончательным и обжалованию не подлежит.
Три года. Горелов выдохнул. Могло быть пять. Могло быть восемь. Он посмотрел на Елену. Она стояла в клетке, глядя прямо перед собой, и лицо ее было спокойным. Она кивнула, будто ожидала именно этого, и повернулась к конвоирам.
Она вышла через два года — за примерное поведение. Горелов узнал об этом от Толкачева, который встретил его в коридоре управления и сказал:
— Соболеву освободили. Условно-досрочно. Хорошо себя вела, работала в швейной мастерской при колонии, без замечаний.
Горелов кивнул, ничего не сказал. Хотел было поехать, повидать ее, но передумал. Что он ей скажет? «Как дела»? «Как жизнь»? Он был частью системы, которая ее подвела. Лучше не лезть.
Но через неделю, разбирая старые бумаги, он нашел конверт. Без обратного адреса, без марки — просто конверт, опущенный в ящик для корреспонденции на первом этаже. Внутри лежал листок, вырванный из тетради в клетку, исписанный аккуратным, округлым почерком.
«Уважаемый Александр Егорович!
Я не знаю, прочтете ли Вы это письмо. Но если прочтете — спасибо Вам за ту ночь. Вы были единственным, кто не смотрел на меня как на преступницу. Вы слушали. Вы не перебивали. Вы пытались понять. Для меня это было важно.
Я сейчас живу в другом городе. Устроилась на швейную фабрику, дали комнату в общежитии. Все начинаю заново. Это трудно, но я справлюсь. Я научилась справляться.
Я не жалею о том, что сделала. Но я жалею о том, что не сделала этого раньше. Может быть, тогда удалось бы избежать многих страданий.
Еще раз спасибо. Вы хороший человек. Таких мало.
Е. Соболева.
P.S. Андрея нашли в прошлом месяце в Челябинске. Его убили в пьяной драке. Я не рада. Но и не грущу. Каждый получает то, что заслуживает».
Горелов перечитал письмо дважды, потом сложил и убрал в ящик стола, где хранил самые важные бумаги. Выглянул в окно. На улице моросил мелкий осенний дождь, люди торопились по своим делам, укрываясь под зонтами. Обычный день. Обычный город. Никто не знал, что где-то там, в другом городе, девушка с короткой стрижкой и серыми глазами начинает новую жизнь. Никто не знал, через что ей пришлось пройти. И никто, наверное, никогда не узнает.
Горелов закрыл ящик, взял фуражку и вышел на службу. Впереди был еще один день. Еще один вызов. Еще одна история, которую нужно будет выслушать, записать, понять. Он знал, что таких историй будет много. И что не все они закончатся так, как эта. Но он знал и другое — пока есть люди, готовые слушать и пытаться понять, есть надежда. Пусть маленькая. Пусть слабая. Но она есть.
И, может быть, этого достаточно.

0 коммент.:
Отправить комментарий