суббота, 17 января 2026 г.

„Зaлeтeлa“ oт cкуки в дoмe вeчных пятepoк и лeкций. Cбeжaть c пaцaнoм, кoтopoгo пaпa-пoлкoвник хoтeл зacaдить зa peшётку — и вaгoн унёc пpoчь


„Зaлeтeлa“ oт cкуки в дoмe вeчных пятepoк и лeкций. Cбeжaть c пaцaнoм, кoтopoгo пaпa-пoлкoвник хoтeл зacaдить зa peшётку — и вaгoн унёc пpoчь

Евгения появилась на свет, когда её родители уже почти потеряли надежду услышать детский смех в стенах своей квартиры. Мать, Светлана Аркадьевна, многие годы отдавала свои силы и знания ученикам старших классов, а отец, Аркадий Семёнович, носил погоны полковника, а теперь, находясь в отставке, носил в себе ту особую, фронтовую тишину, что поселяется в человеке после долгих лет службы.

С самых первых дней сознательной жизни девочка росла в атмосфере безупречной чёткости и строго определённых правил. Пятнышко на школьной форме оборачивалось получасовой тихой беседой о чести и аккуратности, а оценка, не дотянувшая до высшего балла, превращалась в скрупулёзный, совместный с матерью разбор причин неудачи. Так выстраивался мир Евгении – мир выверенных линий, ясных целей и тихих, но неумолимых требований.

Так продолжалось до того самого утра в десятом классе, когда обычный звонок будильника растворился в непривычной, гулкой тишине. Евгения не поднялась с постели. Она лежала, устремив свой взгляд в белизну потолка, словно пытаясь разглядеть в его гладкой поверхности ответы на вопросы, которые ещё не успела задать себе вслух.

Родители перепробовали всё. Голос Аркадия Семёновича звучал то сурово, то умоляюще. Светлана Аркадьевна, женщина с несгибаемым характером, впервые за многие годы позволила себе слёзы, которые катились по её щекам бессильными жемчужинами. Но всё было напрасно. Их дочь оставалась неподвижна, будто превратилась в изваяние, хранящее внутри молчаливую бурю.

Через час в квартире появился Павел Игнатьевич, старый сослуживец Аркадия Семёновича, ныне уважаемый невролог. Он провёл за закрытой дверью довольно долгое время, а выйдя, с лёгкой неловкостью почесал переносицу, собираясь с мыслями перед встревоженными лицами родителей.

– Здесь, видите ли, ситуация довольно… своеобразная. Ваша дочь, если можно так выразиться… в определённом смысле… ожидает.

– Не может этого быть! – вырвалось у Светланы Аркадьевны и Аркадия Семёновича почти одновременно. Они почти силой увели гостя на кухню, где начался тихий, но отчаянный допрос.

– Как вы это определили? Она сама вам сказала? – спросил Аркадий Семёнович, и его привыкшие отдавать приказы руки сжались в твёрдые кулаки.

– Можно ли что-то предпринять? Может, это ошибка? – уже почти без надежды прошептала Светлана Аркадьевна, бессознательно теребя край стола.

– Я не специалист в той области, – мягко ответил Павел Игнатьевич, – но со своей стороны могу констатировать серьёзное душевное расстройство. И вам сейчас чрезвычайно важно сохранять предельное спокойствие и такт, чтобы не усугубить её состояние.

Внезапно Светлана Аркадьевна рванулась в комнату дочери. Она застала её у распахнутого окна, всем телом подавшуюся вперёд, будто разглядывая что-то на козырьке подъезда, заваленном осенней листвой.

– Женечка, что же ты! – вырвалось у неё, и она обняла дочь, прижав её холодную щёку к своей. – Почему ты молчала, родная?

На её плечо легла спокойная рука врача.

– Приготовьте для Евгении что-то тёплое, а я выпишу успокоительное, – сказал он, но, усевшись за стол, добавил уже шёпотом, обращаясь к отцу семейства: – Аркадий, я бы настоятельно рекомендовал поместить её в специализированную клинику. Для её же безопасности.

– Но это… на всю жизнь ярмо! – возмутился полковник. – Нет, это просто каприз, юношеский бунт. Мы справимся сами.

– Тогда будьте предельно осторожны, – с лёгкой грустью протянул Павел Игнатьевич рецепт. – И помните, мой телефон всегда рядом.

Когда дверь закрылась за гостем, Аркадий Семёнович подошёл к приоткрытой двери комнаты дочери. В щелке он увидел их обеих: Светлану Аркадьевну и Евгению. Они сидели на краю кровати, обнявшись, и мать тихо что-то шептала, нежно поглаживая дочь по волосам, а та, наконец, позволила себе расслабиться, прижавшись к её плечу.

Несмотря на горячее время в школе, Светлана Аркадьевна взяла внеочередной отпуск. Коллеги перешёптывались в учительской, связывая это с внезапной «болезнью» отличницы Евгении, строя самые невероятные предположения.

Тем временем Аркадий Семёнович вёл своё, независимое расследование. Опыт службы давал о себе знать. Он легко выяснил имя одноклассницы, которая, по слухам, не питала к Евгении тёплых чувств, и уже после уроков осторожно поговорил с ней у школьного порога. Девушка, обрадованная вниманием, с готовностью выложила всё, что знала: о встречах с Дмитрием Завьяловым, о его приятеле, сыне директора одного из заводов, о квартире, где они собирались.

Адрес нашёлся быстро – дети во дворе указали на нужный подъезд. Аркадий Семёнович поднялся по лестнице, и за дверью услышал приглушённые звуки киношной перестрелки. Он позвонил, и шум сразу стих.

– Кто?

– Новый сосед сверху.

Дверь приоткрылась на цепочку, и в щели показалось сонное, небритное лицо.

– Какой ещё сосед?

– Тот, кто сейчас войдёт, – твёрдо сказал полковник, и, нажав плечом на дверь, вошёл в прихожую.

Не обращая внимания на протесты, он проследовал за хозяином в кухню, где царил творческий беспорядок, и усадил его на стул.

Долгий час Аркадий Семёнович пытался выяснить детали отношений Дмитрия со своей дочерью, но тот лишь бессвязно божился, что почти не знает её.

– Хочешь по-плохому? – наконец, спросил полковник, потеряв терпение. Он взял со стола тяжёлый кнопочный телефон и начал набирать номер.

– Вы куда звоните? – голос Дмитрия дрогнул.

– Ищу тебе новое место жительства на ближайшие годы. Раз не идёт по-хорошему.

– Стойте! Я вспомнил! Но это не я! Это всё Саша, Александр Королёв! Я просто… давал им иногда свою комнату. Только пару раз!

– Сводник, значит, – пробурчал Аркадий Семёнович, снова поднося трубку к уху. Вид грозного мужчины с розовой телефонной трубкой в руке мог бы показаться комичным, но Дмитрию было не до смеха.

– Не надо, прошу вас! У меня мать больная, если я… ей некому будет помочь!

– Где она?

– В другой квартире, это тётина жилплощадь! – почти выкрикнул парень.

Аркадий Семёнович всё же заглянул в соседнюю комнату, заваленную аппаратурой и кассетами, а затем, получив адрес Александра Королёва, ушёл, оставив Дмитрия в состоянии, близком к обмороку. Директора завода и его отпрыска он решил навестить на следующий день.

Дома его ждало невероятное известие. Светлана Аркадьевна отвела мужа в спальню и, опустив голос до шёпота, сообщила, что их дочь… чиста и невинна.

– Не может быть! – выдохнул Аркадий Семёнович.

Он поделился своими находками – и про Завьялова, и про Королёва.

– Но мы были у врача, – с растерянной полуулыбкой произнесла Светлана Аркадьевна, – и Женя призналась мне… что это была шутка.

– Шу… шутка? – Аркадий Семёнович схватился за сердце и опустился на край кровати.

– Аркаша, что с тобой? Дыши!

– Со мной всё в порядке. Я сегодня едва не совершил преступление, а она… шутила. Зачем?

– Хотела увидеть ваши лица, – тихо прозвучало из дверного проёма. На пороге стояла бледная Евгения. – Это было… очень показательно.

– О чём ты думала? – голос Светланы Аркадьевны дрогнул. – У тебя экзамены на носу, ты должна готовиться, не покладая рук! Какие встречи? Какие мальчики?

– Я не хочу. Зачем всё это?

– Ты слышишь себя? – вмешался отец. – Тебе в следующем году поступать в педагогический!

– Кто решил, что «надо»? Я не хочу в педагогический, – спокойно, но твёрдо сказала дочь.

– Что? Что ты сказала? – теперь побледнела и Светлана Аркадьевна. – Ты, наша умница, наше золото! Ради чего тогда всё? Что с тобой происходит?

– Ничего особенного, – пожала плечами Евгения. – Просто я не хочу стать такой, как ты. Прости, мама.

Эта ночь стала для родителей бесконечной. Светлана Аркадьевна пила успокоительные капли, а Аркадий Семёнович молча курил на балконе, глядя на тёмные очертания спящего города. Они заснули под самое утро, тяжёлым, беспокойным сном, и не услышали тихого щелчка замка.

Внизу, у подъезда, в предрассветной сизой дымке, её ждал юноша с таким же, как у неё, походным рюкзаком. Александр.

– Всё решено? – спросил он, и в его глазах светилась та смесь тревоги и отваги, что бывает только в самом начале пути.

– Решено, – кивнула Евгения, и, взяв его за руку, они зашагали по пустынным улицам, навстречу первому в их жизни рассвету свободы, такой пугающей и такой желанной.

Когда привычный утренний звонок разбудил Светлану Аркадьевну, и она, автоматически выполняя ежедневные ритуалы, пошла ставить чайник, её взгляд упал на белый лист, лежавший на столе.

– Аркадий! – крикнула она, и в голосе её послышалась настоящая паника. – Аркадий, беги сюда! Она ушла! С этим… с сыном директора!

Потребовались минуты, чтобы найти в телефонном справочнике номер завода и связаться с самим Королёвым-старшим. Разговор был коротким и тяжёлым. Выяснилось, что его сын также отсутствует, но директор, человек суровый и практичный, лишь сухо заметил: «Они совершеннолетние. Что я могу? Мой уже давно сам отвечает за свои поступки». И бросил трубку.

А в это время поезд, набирая скорость, уносил двух беглецов прочь от родного города. Они молча смотрели в окно на мелькающие леса и поля, и сердце каждого билось частым, ликующим ритмом, смешанным со страхом.

– Я слышал, можно сдать экзамены экстерном, – нарушил тишину Александр. – А потом поступить куда захочется. Денег у меня есть, скопил. Хватит на первое время.

– Только не сейчас об экзаменах, – улыбнулась Евгения, глядя на его озарённое майским солнцем лицо. – Давай просто посмотрим, что будет за этим поворотом.

Они не знали, что будет дальше. Они знали только, что назад дороги нет.

***

Странствия длились недолго, всего неделю, но за эти семь дней что-то незримое и важное изменилось внутри каждой из сторон. Когда Евгения и Александр вернулись, усталые, пропахшие дорогой и ветром, их встретили не крики и упрёки, а молчаливое, усталое родительское понимание. В глазах Светланы Аркадьевны и Аркадия Семёновича была не только обида, но и глубокая, выстраданная тревога, и это тронуло беглецов больше, чем любое наказание.

Евгения блестяще сдала выпускные экзамены, но подала документы не в педагогический, а на биологический факультет университета. Александр поступил туда же, на факультет вычислительной математики. Они вместе растили сына, маленького Степана, в атмосфере, где дисциплина уступала место диалогу, а правила обсуждались, а не диктовались.

Однажды вечером, глядя, как Степан старательно, с серьёзным видом четырёхлетнего учёного, рассматривает под лупой пойманного в парке жука, Александр обнял Евгению за плечи и тихо спросил:

– Как думаешь, он будет счастливее нас?

– Он будет другим, – так же тихо ответила она. – И в этом есть своя красота. Мы дали ему то, чего сами были лишены – право на собственный выбор. Даже если этот выбор – просто жук в траве сегодняшним вечером.

За окном медленно спускались сумерки, окрашивая небо в нежные сиреневые тона. Аркадий Семёнович и Светлана Аркадьевна, приехавшие в гости, сидели на кухне и пили чай, изредка перекидываясь спокойными фразами. Сквозь приоткрытую дверь доносился смех внука. И в этом простом, мирном звуке растворялись все прошлые обиды, страхи и непонимание, превращаясь в тихую, мудрую грусть и примирение с ходом жизни, которая, как река, находит свои пути, огибая любые преграды. Они поняли, что любовь – это не контроль, а доверие к тому, что твоё продолжение пойдёт своей дорогой, возможно, более извилистой, но своей, и в этом – главный и самый прекрасный смысл.

1906 гoд. Oнa пepeжилa гoлoд, измeну и вoйну, poжaлa дeтeй и хopoнилa их, нo нacтoящaя дpaмa нaчaлacь, кoгдa муж вepнулcя c фpoнтa и увидeл нa eё pукaх ту caмую вeщь


1906 гoд. Oнa пepeжилa гoлoд, измeну и вoйну, poжaлa дeтeй и хopoнилa их, нo нacтoящaя дpaмa нaчaлacь, кoгдa муж вepнулcя c фpoнтa и увидeл нa eё pукaх ту caмую вeщь

В далёкой самарской степи, в самом сердце губернии, где ветер гуляет свободно, а небо кажется бескрайним куполом, в 1906 году появилась на свет девочка. Её назвали Еленой. Мир, встретивший её, был суров и полон тихих, пронзительных красок: золото спелой ржи, синь далёких лесочков, серебро речной глади в лучах заката.

Детские годы её не были озарены безмятежным счастьем. Когда ей едва минуло пять, мир лишился двух своих светил для неё — матери и старшей сестры. Случилось это на болотистой дороге, где телега, переправляясь по шаткому настилу из брёвен, неожиданно опрокинулась в трясину. Лошадь вытащили, а вот женщины не смогли спастись. Так и остался Фёдор, её отец, один с маленькой дочуркой на руках.

Фёдор был человеком крепким, привыкшим к труду, добытчиком, чьи руки знали вес сохи и упругость вожжей. Но что такое воспитание девочки, как справляться с путающимися тонкими косами, как штопать порванное платьице — всё это было для него тайной за семью печатями. Изба, прежде наполненная женским теплом, погрузилась в беспорядочную, грустную тишину.

На помощь пришла соседская молодуха, Марфа. Ловко и быстро навела она порядок в горнице, затопила печь, напоила тёплым молоком коровушку. А уж как преобразилась маленькая Леночка под её заботливыми руками! Щёки зарумянились, волосы, заплетённые в аккуратные косы с лентами, отливали тёмным шелком, а в глазах снова появился детский блеск.

Не прошло и года, как Фёдор, глядя, как Марфа хлопочет у печи, тихо спросил:

— Пойдёшь за меня, Марфушка? Живым быть надо, не каменным.

— Пойду, — так же тихо ответила она, не отрывая взгляда от узора, который вышивала на детской рубашонке.

Сыграли скромную свадьбу, обвенчались в сельской церквушке, посидели с соседями. И будто жизнь потекла по-новому, обретя утраченную цельность.

Марфа поначалу относилась к падчерице с искренней лаской. Но всё переменилось с рождением собственных детей. Один за другим появлялись в доме ребятишки, и с каждым новым малышом сердце мачехи становилось равнодушнее к повзрослевшей Лене. А тут ещё и грозные ветры времени подули — грянула гражданская война, покатилась по стране революционная гроза. Жили в тревоге, не зная, что принесёт завтрашний рассвет. И всё чаще думала Марфа, что старшая дочь мужа — лишний рот в семье, где своих детей становится всё больше.

В 1921 году, когда Елене исполнилось шестнадцать, сердце мачехи наполнилось надеждой. Девушка всем сердцем привязалась к Алексею Ненашеву, сыну зажиточного соседа. И парень отвечал ей взаимностью.

— Фёдор, ты с отцом его в дружбе, — говорила как-то вечером Марфа мужу. — Намекни, пусть сватов засылают. Парень что надо, хозяйство крепкое, сам видный.

— Да рано ещё, — удивился Фёдор. — Совсем дитя.

— Какое дитя, коли невеста уже? — настаивала она. — У Ненашевых и земля тучная, и скотина в достатке, и дом — полная чаша. Упустим такого жениха — другого не сыскать. А в армию он записался, говорят, скоро убывать будет. Пусть обручатся, а свадьбу сыграем по возвращении. За это время и наша Леночка войдёт в полную силу.

Сватов заслали, договорились о будущем союзе. Со слезами провожала Елена Алексея, клялась ждать и хранить в сердце его образ.

Но шли месяцы, а вести от него были редки и нерадостны. А под конец лета 1922 года в дом снова пришли Ненашевы, но просили уже руки девушки для младшего сына, Гавриила.

— Как же так? — растерялся Фёдор. — Вашему Алексею обещана.

— Письмо от него получили, — с грустью ответил Ненашев-старший. — Не вернётся он в скорые времена. Уехал на Кубань, новая жизнь у него там.

Услышав это, Елена вскрикнула и упала без чувств. Очнувшись, она зарыдала.

— Я дождусь! Напишу ему!

— Не пиши, дитя, — покачала головой мать Алексея. — Забыл он нас. И тебя забыл. А Гавриил — парень славный, ровня тебе, всей душой к тебе тянется. Мы вам поможем, дом поставим, на ноги поднимем.

Сердце её разрывалось от боли и обиды. Думала о счастье с одним, а судьба уготовила ей путь с другим. Под давлением отца и мачехи, да и разум подсказывал, что ждать беспутного не имеет смысла, согласилась она.

Осенью того же года сыграли свадьбу. Не было в её сердце к Гавриилу той бури чувств, что бушевала к Алексею, но оказался он человеком добрым, внимательным, смотрел на молодую жену с тихим обожанием, по утрам приносил охапки полевых цветов, говорил слова, от которых на душе становилось светло и спокойно. Так понемногу и оттаяло её сердце.

В начале 1924 года родился первенец, Илья, затем, один за другим, Антон и Михаил. Когда на свет появился третий сын, в село вернулся Алексей с молодой женой Галиной. Но не шевельнулось в душе Елены ни ревности, ни сожаления — предстал перед ней грубый, огрубевший человек, совсем непохожий на того юношу, которого она помнила. А Гавриила она к тому времени уже всей душой полюбила.

Вскоре Алексей с женой уехали, а Елена с Гавриилом остались в родных местах. Вступили в колхоз, отдав большую часть добра, опасаясь грозы раскулачивания. Жили трудно, но дружно, растили сыновей, мечтали о будущем.

Но спокойствие оказалось хрупким. Одним осенним вечером 1931 года Гавриил, войдя в дом, сказал тихо и твёрдо:

— Собирай самое необходимое, родная. Сегодня ночью нам надо уйти.

— Куда? Зачем? — не поняла она.

— Родителям моим беда грозит. Донос написали, будто муку укрыли. Уже сторожку, где мешки якобы нашли, под охрану поставили. Знаю я, как эти дела вершатся. Нас по касательной тоже зацепят. Надо уезжать, пока не поздно.

В ту же ночь, под покровом темноты, покинули они родной кров. Путь их лежал на Урал, к дальним родственникам. Все мечты о тихом счастье остались там, в покинутом доме, растворяясь в осеннем тумане.

Осели они в Бузулуке. Через два месяца пришло горькое письмо: старших Ненашевых арестовали и отправили в лагеря без права переписки. Гавриил долго молчал, уйдя в себя, но жизнь не ждала — надо было работать, кормить детей.

Через год родился ещё один сын, Пётр. Но нагрянул страшный голод 1932 года, забравший Антона и Михаила. Почерневшие от горя, понимая, что могут потерять и остальных, подались супруги дальше, в Магнитогорск. Там Гавриил устроился на громадный комбинат, жили в тесных комнатах общежития, едва сводя концы с концами.

В 1936 году пришла весточка от двоюродной сестры Гавриила из-под Пензы, звала в большое село, в крепкий колхоз, где был нужен умелый механик и где пустовал маленький, но тёплый дом.

— Может, правда поедем? — спрашивала Елена. — Земля всегда прокормит. Здесь же мы как в клетке.

— Видно, так тому и быть, — вздохнул Гавриил. — Опять нас судьба по свету кружить заставляет.

Приехали на новое место. Приняли радушно. Гавриил сразу стал незаменимым механиком, Елена вышла на уборку свёклы, старший, Илья, приглядывал за младшими. Казалось, жизнь снова налаживается. Но беда, будто тень, следовала по пятам. Заболел животиком маленький Пётр. Что только ни делали, к кому ни обращались — всё без толку. Отчаяние толкнуло Елену на отчаянный шаг — поить мальчика маковым молочком, как советовала одна из санитарок. Сыну стало легче, но однажды утром она нашла его бездыханным.

Как пережила она те дни — помнила смутно. Два дня лежала, не вставая, потом поднялась, посмотрела в затуманенное осколком зеркало. Ей было тридцать два. Шестерых родила, троих потеряла. В тёмных волосах уже серебрилась седина. За что? — шептало измученное сердце.

— Работу делить придётся, — делился как-то вечером Гавриил. — Нового механика прислали. Заработок убавится, а мальчишки растут, одежда им нужна.

— Проживём как-нибудь, — говорила Елена, но тревога точила душу.

— Бумага в сельсовет пришла, — заговорил он нерешительно. — В Пензе завод большой строят, руки нужны. Механикам там платят хорошо. Поеду, заработок присылать стану.

Долго не решалась Елена отпускать мужа, но нужда заставила. Провожала со слезами:

— Ты только весточки чаще пиши, да себя береги.

— Береги сыновей, Лена, — прошептал он на прощание. — И себя береги.

Первое время письма и деньги приходили исправно, потом реже. А к весне 1940 года Гавриил словно в воду канул. Когда вернулся с той же стройки муж соседки, Елена бросилась к нему с расспросами.

— Не знаю, Елена, — отводил глаза тот. — Ничего не знаю.

Летом, не выдержав, она оставила детей на соседку и поехала в Пензу. Нашла Гавриила у проходной завода. Увидев её, он побледнел.

— Гавриил, почему молчишь? Дети ждут, я извелась вся.

Он хотел что-то сказать, но к ним подошла молодая женщина в шелковом платье, с животиком, выдавшим явную беременность.

— Гаврила, что же ты? Кто это? — спросила она, окидывая Елену удивлённым взглядом.

— Я его жена, — тихо, но чётко сказала Елена. — Мать его детей. А вы кто?

Женщина отшатнулась, будто её ударили. Елене больше не нужно было никаких объяснений. Она развернулась и пошла прочь, не оглядываясь. Всё было ясно.

Вернулась в село, никому ничего не сказала. Взяла себя в руки, стала работать за двоих. Теперь только она была опорой для сыновей. А вскоре грянула новая, вселенская беда — война.

— На фронт пойду, мама, — заявил как-то Илья, сжимая кулаки. — Фрицев бить.

— Да ты ещё мальчик! На кого ты меня оставишь? — умоляла она.

Но через две недели вернулась с поля и нашла младших сыновей, Витю и Сашу, сидящими в горнице, притихшими. На столе лежала записка от Ильи: ушёл, приписав себе год. Сердце её разорвалось на части. Бежала к председателю, но тот лишь развёл руками: теперь за кражу документа сына могли и под суд отдать. Осталось только ждать и молиться.

А в августе пришло письмо от Гавриила. Каясь, умоляя о прощении, он писал, что ослеплён был мишурой, что совершил непоправимую ошибку. И что ушёл теперь служить, искупать вину. Она не ответила. Но когда осенью пришла похоронка на Илью, выла так, что камни плакать могли. И тогда, впервые, написала ему о страшной потере.

Ещё в 1941 году в селе разместили госпиталь. Елену направили туда помогать ухаживать за ранеными. Там она встретила Герасима, мужчину с умными, усталыми глазами. Он нашёл слова утешения в её невыносимом горе, дал почувствовать, что она ещё женщина, что жизнь не кончена. Короткий роман их был яркой вспышкой во мраке. Он уехал на фронт, не обещая ничего. А она вскоре поняла, что носит под сердцем дитя.

— Утешение мне Господь послал, — говорила она подругам-соседкам, двум эвакуированным женщинам, что жили теперь в их доме. — Чтобы по Илье не сгинуть в тоске.

— А муж? — опасались те. — Вдруг вернётся?

— Он сам первым верность нарушил, — твёрдо отвечала Елена. — А это дитя — моё, и точка.

В октябре 1942 года она родила дочь, назвала Татьяной. И написала Гавриилу второе за всё время письмо, где честно рассказала обо всём, добавив, что понимает, если он не захочет принять чужого ребёнка. Ответ пришёл быстро, в нём было всего три слова: «Дочь моя».

И будто плотина рухнула. Между ними завязалась переписка, тёплая, доверительная, будто и не было лет разлуки, боли и предательства. Он расспрашивал обо всех детях, о маленькой Танечке — так же, как о Вите и Саше.

Эпилог

Он вернулся в победную весну 1945-го. Седой, исхудавший, с орденами на груди. Вошёл в дом, обнял плачущих сыновей, затем долго смотрел на Елену. Ни слова упрёка, ни намёка на старые обиды не сорвалось с его губ. Подошёл к зыбке, где спала Танюша, бережно коснулся её щёки.

— После одних сыновей — дочка, — прошептал он. — Счастье наше.

И она простила. Не сразу, не в один миг, но день за днём, видя его тихую, внимательную заботу, его любовь к ребятишкам, ко всем без разбора, его раскаяние, которое он носил в себе молча, она отпустила прошлое. Кому станет легче, если она будет хранить в душе камень? Слишком много вместе прошли, слишком дорога была эта вторая, нежданная chance, дарованная судьбой.

Прожили они долгую, наполненную трудом и тихими радостями жизнь. Вырастили детей, помогли поднять внуков. Уходили из этого мира друг за другом, с разницей в год, спокойно и достойно, будто две старые, мудрые птицы, завершившие долгий перелёт.

А портрет Алексея, первого, несостоявшегося жениха, так и хранился в сундуке, как память о первой, яркой и несбывшейся юношеской мечте. О старших Ненашевых, сгинувших в северных лагерях, они хранили тихую, светлую память. И сама жизнь их стала тем самым прочным настилом через все топи и буреломы века — выстроенным из любви, прощения и терпения, чтобы следующие поколения могли идти твёрже и смотреть в будущее с надеждой. И в тишине вечера, когда за окном кружил снег или шумела листва, их история, подобная старой, мудрой песне, звучала в стенах дома — напоминание о том, что даже самая изломанная судьба может быть выпрямлена силой человеческого духа, а из горьких семян прошлого порой вырастают самые прекрасные и прочные цветы.

В дepeвню пpиeхaлa бaбa-угoлoвник. Вce ждaли, чтo этa oтбитaя зэчкa вceх пopeшaeт, нo жизнь пoдкинулa cюpпpиз пoкpучe. Oнa oкaзaлacь нe тeм, кeм ee мaлeвaли cплeтники, a oни — нe тeми пpaвeдникaми, кaкими ceбя cчитaли


В дepeвню пpиeхaлa бaбa-угoлoвник. Вce ждaли, чтo этa oтбитaя зэчкa вceх пopeшaeт, нo жизнь пoдкинулa cюpпpиз пoкpучe. Oнa oкaзaлacь нe тeм, кeм ee мaлeвaли cплeтники, a oни — нe тeми пpaвeдникaми, кaкими ceбя cчитaли

Весна пришла в Зацепино неспешно, осторожно, будто крадучись по едва просохшим проселкам. Снег сошел, обнажив темную, жадную до тепла землю, и в прозрачном воздухе зазвенела первая капель. А вместе с капелью, подобно пустой бочке, что срывается с горы и с грохотом катится под уклон, пронеслась по деревне весть — к тетке Серафиме, в покосившийся домик на окраине, приехала дочь. Освободилась. Теперь будет жить здесь.

Сперва шепоток зародился у колодца, где по утрам собирались за водой. Потом перекинулся на лавочки у магазина, оброс домыслами и подробностями, словно снежный ком. Судачили, качая головами, что соседка вышла не подарок, что сидела она долгие годы, и вина ее темна и тяжела. Находились и такие, что, наслушавшись разговоров из города, толковали о превратностях природы и внешности, шептались, глядя вслед угловатой фигуре в бушлате.

Лет ей, спорное дело, приписывали по-разному. Кто видел в этой сухой, жилистой женщине с обветренным лицом все сорок, а кто клялся, что под шестьдесят подбирается. Неизвестность лишь подстегивала любопытство. Если бы родилась и выросла она здесь, в Зацепино, все бы знали наперечет: и годочки, и характер, и историю. Но мать ее, Серафима, в молодости уехала, жила где-то далеко, лишь много лет спустя вернулась в отчий дом, опустевший после смерти старухи-матери. Женщина она была необщительная, замкнутая в своем горе, о дочери не распространялась. Но сорока на хвосте принесла: сидит дочь, отбывает срок. И все в деревне про это вскоре узнали. Разве могло быть иначе?

Звали ту дочь — Тамара. Но деревенский язык, любитель всего простого и меткого, скоро окрестил ее по-своему — Томка-Ромка. Имя это липло к ней, как репей. Была она высокая, сухопарая, с длинными, сильными руками. Волосы коротко острижены, ходила всегда в старом армейском бушлате и вязаной шапке, натянутой на самые уши, будто пряталась от всего мира.

Первую встречу с ней в сельском магазине потом долго вспоминала баба Кира, единственная свидетельница. Рассказывала красочно, размахивая руками.

— Убить грозилась нашу Светлану! Честное слово! Так и сказала: «Перочинным ножичком тебя бы под ребра!»

Светлана, продавщица, только закатывала глаза и отмахивалась.

— Да полно вам, Кира Васильевна. Про курей она говорила, слышала же…

А вышло все так. Вошла Томка-Ромка, взяла хлеба, муки, сахару — самое необходимое. Потом задержалась у витрины с кухонной утварью, разглядывала ножи. И бросила, глядя на маленький, почти игрушечный ножик:

— Больно мал, точно перочинный. Курям только под ребра тыкать, и то до сердца не достанешь.

Сказала бы это кто другой — может, и внимания не обратили. Но от новоприбывшей, от которой ждали всего самого худшего, слова эти прозвучали зловеще. Светлане стало не по себе.

Надо отдать должное, образ «сидельщицы» новая жительница Зацепино несла старательно. Речь ее была густо усыпана незнакомыми деревенскому уху словечками, крепкими, как щебень. Сплевывала она смачно, через зуб, а взгляд из-под насупленных бровей был колючим, недобрым. Когда она появлялась в женской компании у магазина или на крылечке, разговор резко обрывался, повисала неловкая, тягучая тишина. О чем с ней говорить? О погоде? О рассаде?

Однако с приходом тепла все увидели, что работяща она необычайно. Весь немалый огород у Серафимы она вскопала одна, лопатой, ровными, неутомимо быстрыми движениями. Крышу чинила, ловко орудуя молотком, держа во рту целую пригоршню гвоздей. Дрова колола легко и азартно, точным ударом раскалывая самое толстое полено.

— Как дочка-то? Все в порядке? Не обижает? — осведомлялись соседки у Серафимы, беспокоясь за тихую, уже немолодую женщину.

— С чего бы? Живет. Дом поправляет, крыльцо новое смастерила.

— Да-а… И правда, не хуже любого мужика твоя помощница, — брякнула одна и тут же смутилась: не то, пожалуй, сравнение выбрала.

— Хуже? Да лучше во сто раз! — не моргнув глазом, парировала Серафима.

О прошлом дочери она не распространялась, а на прямые вопросы лишь хмурилась и отвечала коротко: «Не ваша забота».

По деревне Томка-Ромка передвигалась широко, размашисто, всегда одна. В автобусе, что ходил в райцентр, стояла сзади, повиснув на поручне, смотрела в заляпанное грязью окно на мелькающие поля. Ни с кем не заводила разговоров. Но если в салоне поднимался шум, возникала ссора, ее хриплый, уверенный голос моментально ставил всех на место, осыпая виновников градом крепких, незнакомых большинству выражений.

Через пару месяцев она устроилась в дорожную службу, работала в бригаде, что занималась обочинами близ соседнего села. На работу, за пять километров, ходила пешком, в любую погоду. А деревня продолжала сторониться ее. Она не пила, не шумела по вечерам, мужиков к себе не водила, но, завидев ее фигуру, люди невольно прибавляли шаг или переходили на другую сторону улицы. Причина была в мелких, но частых конфликтах. То влезет без очереди, то мальчишек, оравших под окнами, разгонит поленом, то в автобусе за шиворот придернет того, кто, по ее мнению, вел себя неподобающе. Слухи росли, множились, связываться с зэчкой и бабой-мужиком никто не хотел.

— Ты, Сима, своей дочке передай: еще раз на моего Ваньку замахиваться будет — участковому сдам! — ворвалась как-то к Серафиме разъяренная Шура. — Думаешь, не знаем, что у нее условный срок? Что зэчка? У нас тут свои устои. Приехала — тихо живи. Так и скажи!

— А ты не указывай! — Серафима стояла на пороге, опираясь на палку, и смотрела исподлобья. — Лучше за своим Ванькой пригляди. Пусть бутылки свои пивные за собой убирает. Как посидят под тополями — свалка. Свиньи, а не дети!

— Мои дети пивом не балуются! Ерунду не городи! Негоже здесь каторжным указывать, как детей растить!

— Каторжным? Если и была вина — отбыта. А вот каторжная — это ты сейчас, орешь, как пострадавший! — Серафима сплюнула и, хлопнув дверью, ушла в дом. Дочке на жалобы не приносила. Хватит с нее и своей боли, и людской злобы. Настрадалась ее девка вдоволь.

Посетил Серафиму и местный участковый, человек опытный и неторопливый, Анатолий Никифоров. Жаловалась почтальонша: порча имущества. Он вошел в дом, огляделся. Уюта особого не чувствовалось, но царил аскетичный порядок: железная кровать под одеялом, немногочисленная, но чистая посуда, полки с книгами. На столе — стружка, заготовки для какой-то поделки, пачка сигарет.

Хозяйка предложила закурить, он отказался, изложил суть.

— Во сколько оценили? — спросила Тамара, привычно сдерживаясь. Вину свою признавала. Зашла за газетами, выбирала долго. Почтальонша видела, но не обслужила — касса не работала, да и дела были. И тогда она швырнула газеты на стеллаж так, что полетели на пол другие товары. Бросила привычное «пошли все» и хлопнула дверью.

— Ничего платить не надо. Просто больше так не делай, — попросил Никифоров.

Он знал, что прошла эта женщина через все круги ада, и теперь держала марку, стараясь казаться жестче, чем была. Переделать таких почти невозможно. И сколько деревня ни пыталась бы ее сломать — не выйдет. С такими нужно договариваться, злить нельзя. Он изучил ее дело, присматривался. Загорелая дочерна, у глаз — лучики морщин, губы бледные, руки в ссадинах и царапинах. Одевалась грубо, но движения были легкие, гибкие. И по этой легкости понимал: не старая она вовсе. По паспорту Тамаре всего сорок один.

— Обещать не могу. С дураками один разговор… — холодно усмехнулась женщина, вертя в пальцах не зажженную цигарку.

— Сильная ты, Тамара. Нашла с кем воевать.

Но деревня продолжала считать Томку-Ромку опасным и чуждым элементом. Поводы множились. То чуть не угодила лопатой по голове выпивающего соседа, перепутавшего огороды. То отрубила голову забежавшему на ее участок чужому петуху. То в медпункте схватила за грудки молодого фельдшера — не понравилось, как тот говорил с ее приболевшей матерью.

А под конец лета, словно гроза среди ясного неба, пронесся слух совершенно невероятный, будоражащий, нелепый: Томка-Ромка ждет ребенка!

Над первой, кто принес эту весть, смеялись.

— О чем ты? Да на нее кто посмотрит? Да и годы не те!

— Я-то при чем? Сестре Татьяны в консультации рассказывали. Декрет наш Ромочка оформляет, рожать собрался!

Слух вскоре подтвердился — фигура у женщины изменилась, стало заметно. И не было в деревне угла, где бы эту новость не обсудили со всех сторон. Главным вопросом, конечно, было: кто? Кто мог? Говорили об этом с азартом, строя самые невероятные догадки, смеясь и ехидничая.

И лишь потом начинали думать о самой женщине и ее нерожденном еще дитяти. И вывод приходил один: таким людям рожать не надо. Как она, грубая, злая, с тюрьмой за плечами, ребенка вырастит? Что из него получится? И говорили это не со зла, а от искренней, по-деревенски простой заботы о будущем малыше. Ну, и от обиды на все ее выходки. Печальные примеры непутевых семей, где дети росли как сорная трава, у всех были перед глазами.

Вспомнили семью Гореловых, где дети попрошайничали, а родители пили. Вспомнили трагедию с мальчишкой и ружьем… И решили: такого повторения допустить нельзя. Толпа, даже из лучших побуждений, бывает слепа и жестока.

Снарядили делегацию. Вошли в нее все та же Шура, ярая недоброжелательница, деятельная Вера, мать троих детей, и почтальонша Соня, уважаемая всеми старушками. Съездили к главе администрации, побывали у фельдшера. Везде получали вроде бы понимание, но конкретных действий не видели. Участковый Никифоров и вовсе хмурился и говорил: «Отстаньте от женщины. Отсидела свое».

Решили, что он просто бездельник. И отправились к самому дому, застали одну Серафиму. Та не пустила их дальше порога. И тут Соня краем глаза заметила в сенях, аккуратно укутанную в целлофан, новенькую красную коляску. Что-то ёкнуло у нее внутри. Поняла — ждут здесь ребенка. Ждут с любовью и надеждой. Но было уже поздно.

— Мы предупредить пришли! — гремела Шура. — О ребенке доложено! Контроль будет! Не дадим дитя в обиду! Какая из нее мать? Пусть лучше сразу в детдом сдает! Так и передай!

— Все? — спросила Серафима глухо. — Тогда ступайте… — И назвала место, куда им стоит отправиться. Дверь закрылась.

История на этом не закончилась. Видно, раззадорили бабы мужиков. Явились как-то к калитке двое подвыпивших. Начали кричать про нищету и безотцовщину. Кончилось это новым визитом участкового, потому как отходила она их крепкой доской. Одному шишку на затылке поставила.

— Отношения с соседями менять надо, Тамара, — устало сказал Никифоров.

— Пусть они меняют. Я к ним не лезу.

— С себя начни. Тебе ж дитя средь них растить. А как к матери, так и к ребенку станут относиться.

Тамара опустила голову, посмотрела на свой живот, уже округлившийся под старым свитером.

— К девчонке. Девочка у меня будет, — тихо сказала она и подняла глаза. И в этих всегда колючих глазах участковый увидел вдруг теплую, нежную усталость и ту самую женственность, которую она так тщательно скрывала. Она положила ладонь на живот. — Девочка.

Он посмотрел на смятую пачку сигарет на столе.

— Куришь?

Она вздрогнула, будто пойманная на краже.

— Нет! Что вы! Давно бросила. Просто кручу… чтобы руки были заняты. А то, знаете…

— Эх, Тома… Ты уж постарайся, — только и выдохнул он.

В октябре, когда лес заполыхал багрянцем и золотом, Тамара родила девочку. Назвала Надеждой. Надей.

Внешне она почти не изменилась: тот же бушлат, та же угловатая походка, те же резкие движения, когда она наскоку забегала в магазин. Так же могла отчитать пацанов, распевающих песни под забором. Деревня с интересом наблюдала: а будет ли у нее молоко? Справится ли?

Но постепенно стали замечать другое. Что с ребенком обращается она как-то по-особенному, бережно, нежно. И лицо ее, всегда напряженное и хмурое, светлело и молодело, когда она качала коляску во дворе, что-то тихо напевая. И старая Серафима будто ожила, отложила в сторону свою палку, в глазах появился давно забытый блеск.

А однажды, уже следующей весной, когда земля пахла талым снегом и прелыми листьями, зашла Тамара на почту, держа на руках завернутую в зеленое одеяльце Надю. Румяные щечки, такая же зеленая шапочка, и из-под нее выбивались тонкие светлые волосики.

Как всегда, при ее появлении разговор смолк. Все замерли, не зная, как быть. И тут Соня, почтальонша, та самая, что видела ту самую коляску, громко, через всю комнату, крикнула:

— Том, а покажь ты нам свою красавицу! Иди сюда, без очереди возьмешь!

Тамара замешкалась, потом неловко подошла к прилавку.

— Ух ты! Яблочко наливное! А шапочку-то кто вязал? Узор хороший…

— Бабушка… Бабушка вяжет, — тихо, низким голосом ответила Тамара, и взгляд ее упал на личико дочки.

И все увидели, как преобразилось ее лицо. Как засветилось оно тихой, безграничной гордостью и той самой материнской нежностью, которая понятна любой женщине под любым небом. Эта простая, человеческая черта вдруг стерла все барьеры, сделала чужую и колючую Томку-Ромку своей, такой же матерью, как они все.

Народ в Зацепино, в общем-то, был не злой. Просто обиженный — на тяжелую жизнь, на несправедливость, на собственную беспомощность. Вот и выплеснулась эта обида не туда…

— А сколько месяцев-то? Ой, а вес? Мой в ее время мельче был…

— Спит ночами?

И полился разговор, простой, житейский, о детях, о бессонных ночах, о прикорме. Тамара, взяв газеты, скоро ушла, но разговор о ней и ее Наде уже пошел по-другому — тише, добрее, с пониманием.

— А ведь и не послала она нас сегодня. Небось, материнство…

— А мы и не лезли. По-хорошему поговорили, — сказала Соня задумчиво. — Дочка-то для нее, видно, и впрямь надежда. Надежда на то, что жизнь не кончена. Не зря так назвала…

А Тамара несла свою ношу по тропинке, уже мягкой от весеннего тепла, и непривычно часто шмыгала носом. Была она холодной и крепкой, как камень, очень долго. Так было легче выжить. А теперь в сердце, оттаивая вместе с землей, поселилось забытое чувство — нежной признательности за эти простые вопросы, за участие, за взгляд на дочку, полный не осуждения, а обычного любопытства и умиления. И надежды. Теперь она знала наверняка: не зря затеяла это самое важное и смелое дело в своей жизни — подарить миру новую жизнь.

Она шла, прижимая к груди теплое одеяльце с дочкой, и думала о том, как скоро совсем растает снег, как зазеленеет трава на обочине. Думала о том, что, может, стоит сшить себе новое платье, легкое, не похожее на все, что было раньше. А еще она думала о том, какая большая и светлая жизнь ждет впереди ее маленькую Надю. Как будет она расти здесь, в этой деревне, под шелест тополей и звонкое щебетание птиц, и как однажды, много лет спустя, сама, наверное, будет качать здесь свою коляску, и так же будут говорить ей: «Покажь свою красавицу!».

И от этих мыслей на душе становилось легко и просторно, как в ясный апрельский день, когда небо такое высокое, а воздух так сладко пахнет почками и бесконечными, чуть дерзкими обещаниями новой, только начинающейся жизни.

1879-й: oтeц пocaдил дoчь нa цeпь, чтoбы cпacти oт гpeхa. Шecть лeт в хлeву c кopoвaми. Шум пoднял тoлькo пpoeзжий бapин, a вcя дepeвня знaлa и лишь плeчaми пoжимaлa. Peaльнaя иcтopия


1879-й: oтeц пocaдил дoчь нa цeпь, чтoбы cпacти oт гpeхa. Шecть лeт в хлeву c кopoвaми. Шум пoднял тoлькo пpoeзжий бapин, a вcя дepeвня знaлa и лишь плeчaми пoжимaлa. Peaльнaя иcтopия

Весна 1879 года раскинулась над Ярославской губернией хрустальным, но еще холодным небом. Воздух, звонкий и острый, пах талым снегом, дымом из труб и сырой землей, только-только начавшей освобождаться от зимнего плена. В этой кажущейся чистоте, среди безмолвных полей и темных лесов, пряталась деревушка, ничем не выделявшаяся из тысячи других. Жизнь здесь текла медленно, подчиняясь вековым устоям, суровым и неумолимым, как течение глубокой, темной реки. Главой семьи был здесь не просто отец, а единственный закон и судья, воля которого для домочадцев значила больше, чем писанные уложения.

Именно в такую глушь, совершая объезд своих владений, и прибыл уездный предводитель дворянства, Кирилл Львович Опочинин. Человек просвещенный и совестливый, он любил свои земли и людей, на них живущих, и часто слушал, о чем шепчутся в селениях. На этот раз шепот был странным и тревожным. От старого крестьянина, принесшего дрова к постоялому двору, Кирилл Львович услышал историю, от которой кровь стыла в жилах. Будто бы в одном доме, с ведома всей округи, уже много лет держат на цепи, как злую собаку, родную дочь. Никто не возмущается, никто не пытается вступиться. Тишина и покорность окружали эту тайну плотной, леденящей стеной.

Не веря до конца, но чувствуя жгучую ответственность, Опочинин решил действовать немедля. Он собрал небольшой отряд: полицейского пристава Петрова, его помощников и молодого, но уже уважаемого земского врача, Арсения Федоровича. Дорога до указанной деревни казалась бесконечно долгой. Колеса кареты увязали в грязи, небо хмурилось, а в душе Кирилла Львовича росло тяжелое, необъяснимое предчувствие.

Их встретили без радости. Большая, почерневшая от времени изба семьи Соколовых стояла на отшибе, будто стыдливо отворачиваясь от мира. На пороге показалась хозяйка, Матрена Соколова, женщина с потухшим взором и лицом, изборожденным морщинами, каждая из которых казалась отметиной от молчаливой боли. За ее спиной теснились взрослые сыновья — Игнат и Лука, их жены, испуганно выглядывающие из сеней, и ораву босоногих ребятишек. Внутри избы пахло кислой капустой, дымом и немытой человеческой плотью. Но внимание приезжих сразу привлекло другое строение — низкий, дощатый хлев, крытый чахлой соломой, из которого тянуло промозглой сыростью и тяжелым духом скотины.

— Мы пришли по делу, — твердо сказал Опочинин, не в силах больше скрывать волнения. — Говорят, у вас здесь несчастье одно приключилось.

— Какое несчастье, барин? — глухо отозвалась Матрена, не поднимая глаз. — Живем как все. Ничего особенного.

— Про дочь вашу, Авдотью, слышал, — продолжил Кирилл Львович, и имя, вырвавшееся у него, прозвучало в гнетущей тишине избы неожиданно звонко и чуждо.

На лицах сыновей мелькнуло что-то жесткое, почти злобное. Матрена лишь безнадежно махнула рукой.

— Дурочка она у нас, барин. С умом не в ладах. Места ей в избе нет, только покой нарушает.

— Где она сейчас? — вмешался врач, Арсений Федорович, всматриваясь в темные углы помещения.

После недолгого, тягостного молчания, Игнат, старший сын, кивнул в сторону двери:

— Там. Где ей и место.

Они вышли во двор. Холодный ветерок обжигал лица. Пристав Петров решительно направился к хлеву. Внутри царил полумрак, нарушаемый лишь лучами света, пробивавшимися сквозь щели в стенах. Воздух был густым и спертым. В первом загоне мирно жевала жвачку пестрая корова, во втором мычал теленок. Дальше, в общем загоне, теснились овцы. И, наконец, в самом углу, за низкой перегородкой, они увидели То, что искали.

На грязной, слежавшейся соломе, подстелив под себя какие-то лохмотья, сидела женщина. Или существо, лишь отдаленно ее напоминающее. На правой ноге, обутой в грубый, разорванный башмак, туго сидел тяжелый железный браслет, от которого тянулась короткая, но крепкая цепь, прикованная к толстому столбу. Существо куталось в обрывки одеяла, а из-под них выбивались пряди спутанных, давно не мытых волос цвета пшеничной соломы. Когда луч света упал на нее, она испуганно отпрянула, прикрыв лицо худыми, грязными руками. Но в миг, когда их взгляды встретились, Кирилл Львович увидел не звериный оскал, а широко распахнутые, невероятно чистые и наивные, как у ребенка, глаза. Глаза, в которых застыл немой вопрос и бесконечный, первобытный ужас.

— Боже правый… — прошептал Опочинин, и рука его непроизвольно потянулась к сердцу.

— Не подходите, — тихо сказал Арсений Федорович, но уже делал шаг вперед. — Ничего не бойся. Мы не причиним тебе зла.

— Авдотья? — осторожно спросил Кирилл Львович.

Существо на соломе сжалось еще сильнее, но потом кивнуло, почти незаметно.

— Сколько лет? — обратился врач к стоявшей в дверях, бледной как смерть, Матрене.

— Двадцать седьмой пошел… — еле слышно ответила та.

Двадцать семь лет. Этому хрупкому, испуганному созданию, больше напоминающему подростка, было двадцать семь лет. Арсений Федорович, преодолевая отвращение и жалость, приблизился, стараясь говорить мягко, без резких движений. Он задавал простые вопросы. Как зовут? Холодно ли? Болит ли что? Ответы приходили с трудом, слова звучали глухо, путано, будто она давно разучилась пользоваться речью. Но в бессвязном бормотании угадывался смысл, проблески сознания, не окончательно угасшего.

— Это бесчеловечно! — не выдержал Опочинин, оборачиваясь к братьям, которые мрачно наблюдали за происходящим с порога. — Родную сестру! В хлеву! На цепи!

— А что с ней делать-то, барин? — хрипло произнес Лука. — Сама не понимает, что творит. Позор на всю округу наводит. Отец еще при жизни решил, как лучше. Чтобы честь семьи не позорить.

— Какую честь? — вскипел Кирилл Львович, но врач остановил его жестом.

— Ее необходимо немедленно освободить и доставить в больницу для осмотра, — заявил Арсений Федорович. — Это не обсуждается.

Освобождение было нелегким. Крепкий замок на кандалах пришлось сбивать молотком и зубилом. При каждом ударе Авдотья вздрагивала и скулила, словно затравленный зверек. Когда железное кольцо наконец раскололось и упало в солому, она несколько секунд сидела неподвижно, с недоумением глядя на свою освобожденную ногу, на которой темнел глубокий, некрасивый рубец от долгого заточения. Потом осторожно, будто боясь, что это сон, потрогала кожу. И заплакала. Тихо, беззвучно, слезы текли по грязным щекам, смывая пыль и оставляя светлые дорожки.

Ее укутали в принесенную Кириллом Львовичем теплую офицерскую шинель, почти на руках вынесли из зловонного закутка и усадили в карету. Матрена Соколова, провожая дочь, не выдержала и разрыдалась, уткнувшись в угол своего посконного платка. Сыновья же стояли молча, и в их глазах читалась не скорбь, а скорее облегчение, смешанное с глухой, невысказанной обидой на мир, который не понимает их правды.

В земской больнице, куда доставили Авдотью, началось тщательное обследование. И постепенно, из обрывков ее несвязных рассказов, из скупых, горьких слов, которые наконец-то решилась произнести Матрена во время допроса, из показаний немногих, решившихся заговорить односельчан, сложилась вся картина этой долгой, медленной трагедии.

Девочка Дуня, поздняя и долгожданная дочь в семье Соколовых, росла тихой, ласковой и… отстающей. Она с трудом училась говорить, не могла запомнить простых молитв, была неловка и доверчива. В деревне ее жалели, но чаще — подсмеивались. С годами тело ее изменилось, превратившись в тело женщины, но разум остался детским, наивным, открытым миру, который не спешил отвечать ей взаимностью. Она видела, как выходят замуж ее сверстницы, как заводят семьи, и в ее сердце, простом и не знающем лукавства, тоже зародилась мечта о ласке, о любви, о своем доме.

И она ее нашла. Вернее, нашла ее. Причетник из соседнего села, Варсонофий, мужчина в летах, обремененный семьей, заметил странную, вечно одинокую девушку. Он говорил с ней ласково, угощал пряниками, водил за руку в дальние рощи, подальше от людских глаз. Для Авдотьи это стало сияющим чудом. Она, наконец, почувствовала себя нужной, любимой. Она не понимала греха, не понимала лживости этих утех. Она просто радовалась, как ребенок, и отдавала свое тепло тому, кто впервые его у нее попросил.

А потом пришло время, и тело ее изменилось снова. Матрена, уже похоронившая к тому времени мужа, с ужасом осознала, что ее «дитя малое» носит под сердцем дитя само. Гнев отца, еще живого тогда, Терентия Соколова, был страшен. Он избил дочь, пытаясь вызнать имя соблазнителя, и наивная Авдотья, сияя, назвала его — Варсонофий. «Милый мой», — говорила она, не видя в отцовских глазах ничего, кроме черной ярости.

Но Варсонофий, когда к нему явились с угрозами, лишь цинично отмахнулся. Мол, дурочку всякий мог обольстить, почему он? Свидетельств нет. А та, сама-то, разве может что вразумительное сказать? Позор лег на дом Соколовых тяжелым, несмываемым пятном. А когда у Авдотьи родился здоровый, крепкий мальчик, а сама она, едва оправившись, снова побежала на тайные свидания, чаша терпения Терентия переполнилась. Он не стал скрывать «срама». Он его заковал. Сперва на веревку в хлеву. Потом, после побега, на цепь. Так, по его разумению, и честь семьи была спасена, и дочь ограждена от новых падений.

Смерть отца на год вернула Авдотье призрачную свободу. И снова — побеги к «милому». И снова — дети. Двое еще. Здоровые, шумные, взятые на воспитание в семьи братьев. А сама Авдотья… С ней не знали что делать. Выдать замуж? Такой невесту никто не возьмет. Оставить как есть? Она, как дикое животное, искавшее ласки, продолжала навлекать на род позорные пересуды. И братья, Игнат и Лука, некогда пытавшиеся ее защищать, сломались. Они приняли жестокую правду отца за единственно верную. Цепь снова защелкнулась на ноге сестры. На шесть долгих лет.

Шесть лет темноты, холода, однообразного бормотания овец и коров, редких подачек еды и полного отчаяния одиночества. За эти годы последние искорки сознания в ее глазах окончательно угасли. Речь превратилась в невнятное бормотание. Она забыла имена своих детей, забыла лицо Варсонофия, забыла, каково это — сидеть за общим столом. Она просто существовала, тихо и покорно, становясь частью того мрачного закутка, который стал ее вселенной.

Следствие, начатое по горячим следам, застопорилось. Свидетели молчали или давали показания в пользу семьи. Мол, жалели они ее, ухаживали, а держали так, для ее же безопасности, от греха подальше. Сама же потерпевшая не могла ничего внятно сказать. Ее мать и братья отделались легким испугом и строгим выговором. Детей Авдотьи — мальчика и двух девочек — забрать в приют не удалось; община встала горой, заявив, что родная кровь лучше любой казенной опеки.

Но Кирилл Львович Опочинин не сдавался. Он использовал все свое влияние и связи. И ему удалось невозможное — определить совершенно бесправную, бедную крестьянку в один из лучших на тот момент частных пансионов для душевнобольных в Москве, содержавшийся на средства благотворителей. Это было место, где к пациентам относились не как к скоту, а как к страждущим, где были чистота, уход и попытки лечения.

Авдотью Соколову отмыли, одели в чистое платье, накормили досыта. Первые дни она лишь молча сидела на кровати в светлой, теплой комнате, пугаясь каждого шороха, каждое окно принимая за дверь в ненавистный хлев. Но потом, постепенно, к ней стало возвращаться чувство безопасности. Она начала с интересом разглядывать простые игрушки, которые приносила ей добрая сиделка. Однажды, глядя в окно на цветущий яблоневый сад, она неуверенно, но четко улыбнулась. Это была детская, бессвязная улыбка, но в ней уже не было прежнего животного ужаса. Была лишь тихая, недоуменная радость.

А в далекой ярославской деревне жизнь текла своим чередом. Дети Авдотьи росли среди других ребятишек, зная, что мать их «блаженная» и живет теперь далеко, у добрых людей. Братья, Игнат и Лука, по-прежнему работали на земле, молились в церкви и старались не вспоминать о сестре. Лишь старая Матрена, каждый вечер зажигая лампаду перед иконой, тихо шептала молитву, в которой смешивались и покаяние, и просьба о прощении, и слабая, как далекая звезда, надежда на то, что ее Дуня, наконец, обрела тот покой и ту ласку, которой так безнадежно искала в своей недолгой, искалеченной жизни.

И однажды, поздней весной, сиделка, гулявшая с Авдотьей по саду, увидела, как ее подопечная остановилась у зарослей сирени. Та протянула худую, бледную руку и очень осторожно, будто боясь спугнуть, прикоснулась к влажному, ароматному соцветию. Потом поднесла ладонь к лицу и долго вдыхала этот сладкий, незнакомый запах. В ее чистых, ясных глазах, отражавших синее небо и белые облака, не было ни памяти о пережитом кошмаре, ни понимания всей глубины своей трагедии. Был лишь простой, безмерный восторг перед красотой распустившегося цветка — красотой, которую она, наконец, смогла увидеть и почувствовать, свободная от цепей, в мире, где снова стало возможным чудо.

Популярное

Администрация сайта не несёт ответственности за содержание рекламных материалов и информационных статей, которые размещены на страницах сайта, а также за последствия их публикации и использования. Мнение авторов статей, размещённых на наших страницах, могут не совпадать с мнением редакции.
Вся предоставленная информация не может быть использована без обязательной консультации с врачом!
Copyright © Шкатулка рецептов | Powered by Blogger
Design by SimpleWpThemes | Blogger Theme by NewBloggerThemes.com & Distributed By Protemplateslab