пятница, 13 февраля 2026 г.

Вeceнний мaньяк: пoчeму oхoту Никoлaя Фeфилoвa ocтaнoвил лишь cлучaйный пaтpуль


Вeceнний мaньяк: пoчeму oхoту Никoлaя Фeфилoвa ocтaнoвил лишь cлучaйный пaтpуль

Свердловск, начало восьмидесятых. Город-миллионник, опорный край державы, где днём кипит работа на заводах, а вечером жизнь затихает в бесконечных «хрущёвках». В одной из таких квартир, в самом обычном районе, живёт, казалось бы, самый обычный человек. Николай Фефилов. Он работает печатником в солидной газете «Уральский рабочий». После смены возвращается домой к жене и двум дочкам. Соседи знают его в лицо, но вряд ли вспомнят что-то особенное — невысокий, щупловатый, тихий. Серая мышь. И ровно такая же серая, будничная злоба годами копилась у него внутри, чтобы однажды вырваться наружу в самых чудовищных формах.


История его ненависти, как часто бывает, началась с унижения. Годами раньше, ещё до семьи, он положил глаз на соседку по подъезду. Решился на признание, а в ответ услышал лишь насмешку. Эта обида, как ржавчина, разъедала его самолюбие годами. Казалось, он забыл, устроил жизнь: работа, семья. Но жена, сама того не желая, лишь подливала масла в огонь. В ссорах она часто упрекала его в нерешительности, в отсутствии напора, в том, что он ничего не достиг. И с каждым таким упрёком в душе Николая крепла мысль: он может доказать свою силу. Не здесь, не в этой клетке быта, а там, на улице, где он будет абсолютным хозяином положения. Где его слово, вернее, его руки, будут законом для тех, кто его посмеет отвергнуть.

Весной 1982 года, после очередной домашней бури, он вышел из дома, будто бы просто подышать. Его путь лежал к лесопарку у Старо-Московского тракта, тихому месту на окраине. На автобусной остановке он увидел пятиклассницу. В его голове всё сошлось в одну точку: беззащитность, возможность, жажда доказать хоть кому-то свою власть. Он затащил девочку в лес. А после расправы, словно ставя точку в своём чудовищном «ритуале», затянул на её шее её же пионерский галстук. Первая жертва. Но не последняя.

Расследование, как водится, закрутилось мгновенно. Милиция взялась за старых знакомых — тех, кто уже был судим за сексуальные преступления. В поле зрения быстро попал Георгий Хабаров, парень с умственной отсталостью, недавно вышедший из тюрьмы. Его биография и странное, путаное поведение на допросах сыграли против него. Следователям нужен был результат, а тут — идеальный кандидат. После жёстких допросов Хабаров признался. Его судили и приговорили к высшей мере. Весной 1984 года его расстреляли за преступление, которого он не совершал. А настоящий убийца, почувствовав вкус безнаказанности, уже готовился к новой «охоте».

Фефилов вошёл во вкус. Его звериный «график» оказался привязан к весне — время, когда в нём, видимо, обострялось всё тёмное. Август 1983-го — жертвой стала 22-летняя студентка. Потом ещё одна школьница. Потом молодые женщины. С каждым разом его действия становились всё более жестокими и изощрёнными. Он не просто убивал, он пытался уничтожить, стереть своих жертв, оставляя после себя немыслимые детали. А милиция… Милиция снова шла по ложному следу. Теперь под подозрение попал другой человек, Михаил Титов. Он не дожил даже до суда — умер в больнице от травм, полученных в СИЗО. Ещё одна исковерканная жизнь на совести маньяка и на совести системы, которая так отчаянно хотела поставить галочку в «раскрытом» деле.

Так прошло шесть долгих лет. Шесть лет, когда в лесопарках Свердловска периодически находили тела, а в городе витал необъяснимый страх. Фефилов жил своей двойной жизнью. Утром — печатник, аккуратно выводящий строки на газетной полосе. Вечером — семьянин. А в промежутках — хищник, выслеживающий добычу. Он не был гением конспирации. Он просто был ничем не примечателен и действовал с пугающей, животной редкостью. Его не искали среди «своих».

Всё решил случай. В конце апреля 1988 года в Центральном парке имени Маяковского он напал на очередную девушку. Уже почти совершив преступление, он попытался скрыть тело в кустах. И в этот момент его заметил дружинник, патрулировавший парк. Завязалась погоня, на помощь бросились прохожие — Фефилова скрутили. Обыск в его доме не оставил сомнений: вещи, которые когда-то принадлежали убитым. Он и не отпирался, понимая, что игра окончена. Спокойно, детально рассказал обо всём.

Николай Фефилов на следственном эксперементе

Но история на этом не закончилась. Его поместили в камеру свердловского СИЗО. И там, за решёткой, с ним случилось то, что многие потом назовут высшей карой. Осенью того же года его нашли мёртвым в камере. Официальная версия гласила: конфликт с сокамерником. Якобы Фефилов, в ходе одной из ссор, начал оскорблять жену того парня, описывая, что бы с ней сделал. Терпение лопнуло, и его задушили. Методом, который он так часто применял сам.

Но в кулуарах шептались и о другой версии. Дело Фефилова нанесло чудовищный удар по репутации свердловской милиции. Два невиновных человека пострадали, один из них — расстрелян. Позор был оглушительным. И некоторым, как считали многие, было гораздо спокойнее, если бы маньяк, знавший все детали следственных провалов, просто… исчез. Следствие из прокуратуры РСФСР тогда так и не смогло доказать факт заказного убийства. Остались лишь вопросы.


Николай Фефилов так и не предстал перед официальным судом. Суд людской, тюремный, состоялся быстрее. Его история — это не только история одного маньяка. Это история о том, как серая, бытовая обида может вырасти в монстра. И о том, как система, ослеплённая желанием показать результат, иногда начинает пожирать самых беззащитных, пропуская того, кто представляет настоящую опасность. А истина, как пионерский галстук на шее невинной девочки, навсегда остаётся затянутой слишком туго.

Млaдший бpaт Ивaнa Гpoзнoгo: бoлeзный князь Юpий Вacильeвич


Млaдший бpaт Ивaнa Гpoзнoгo: бoлeзный князь Юpий Вacильeвич

Государю всея Руси Василию III шел 47 год, а детей у него все еще не было. Хотя он уже двадцать лет состоял в браке с Соломонией Сабуровой. Василий так переживал из-за отсутствия наследников, что даже запретил своим младшим братьям вступать в брак. Государь опасался, что их дети смогут претендовать на престол. В итоге из-за эгоистичных действий Василия трое из его четырех братьев так и остались холостыми.

Наконец терпение государя лопнуло, и, посоветовавшись с боярами, он принял беспрецедентное решение: сослать жену в монастырь. Василий обвинил супругу в бесплодии и развелся с ней осенью 1525 года. Соломонию насильно постригли в монахини и отправили в Суздаль, в Покровский монастырь .

На Руси такое случилось впервые, поэтому развод четы неприятно поразил многих подданных. Зато после поступка Василия III русские цари неоднократно пользовались его опытом, ссылая своих неугодных жен и родственниц в монастырь. По преданию, Соломония была в таком ужасе от свершившихся событий, что во время пострига прокляла Рюриковичей, предрекая, что династия их прекратит свое существование.


Тем временем довольный государь выбрал себе новую жену: 18-летнюю красавицу Елену, дочь князя Василия Глинского. И в январе 1526 года повел ее под венец. Правда, дети в браке появились далеко не сразу, что стало предметом для злословия. Лишь через 4 года у царской четы родился долгожданный сын — Иван IV, которому суждено было получить прозвище Грозный.

Василий III был счастлив, так как преемственность власти была обеспечена. А осенью 1532 года появился на свет еще один сын – Юрий (или Георгий). Мальчик родился, когда его отцу было уже 53 года. Вот только в отличие от своего крепкого и сообразительного брата, Юрий был слабеньким ребенком. К тому же родился он глухонемым, что многие посчитали Божьей карой Василию за развод с первой женой.

Мальчики рано потеряли отца. Василий III умер, когда Юрию было чуть больше года. Государь завещал младшему сыну много вотчин и городов, включая Углич, Калугу, Малоярославец и др., а также несколько деревень, расположенных под Москвой. Естественно, что их управлением занимались царские управляющие.


А Елена Глинская стала регентом при малолетнем Иване. Правда, правление молодой женщины продлилось недолго. Через 5 лет после смерти мужа она неожиданно скончалась. Есть версия, что амбициозную государыню отравили недовольные бояре в 1538 году. Так ее сыновья остались сиротами. Ивану тогда было 8 лет, а Юрию и вовсе 6.

Детство мальчиков прошло в тяжелой обстановке интриг и унижений. Они выросли вместе друг с другом. Окружающие считали Юрия слабоумным. Сколько правды в этом было, судить сложно. В ту эпоху никто не умел, да и не пытался учить глухонемых детей как на Руси, так и в Европе. В те времена, в принципе никто не отличался высоким гуманизмом по отношению к инвалидам. Соответственно, читать и писать мальчик не умел. Возможно, поэтому его и считали несмышленым.

Изъяснялся Юрий, скорей всего, с помощью жестов. Поэтому никто не воспринимал его всерьез, так как он не представлял никакой опасности в борьбе за трон. Может быть, в его недуге была отчасти вина немолодого отца, а возможно, болезнь передались мальчику по женской линии.


«Когда же суждено было по Божьему предначертанию родительнице нашей, благочестивой царице Елене, переселиться из земного царства в небесное, остались мы со святопочившим в Боге братом Георгием (Юрием) круглыми сиротами – никто нам не помогал; …Было мне в это время восемь лет; и так подданные наши достигли осуществления своих желаний – получили царство без правителя, об нас же, государях своих, никакой заботы сердечной не проявили, сами же ринулись к богатству и славе и перессорились при этом друг с другом.

Нас же с единородным братом моим…начали воспитывать как чужеземцев или последних бедняков. Тогда натерпелись мы лишений и в одежде и в пище. Ни в чем нам воли не было, но все делали не по своей воле и не так, как обычно поступают дети. Припомню одно: бывало, мы играем в детские игры, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, опершись локтем о постель нашего отца и положив ногу на стул, а на нас не взглянет – ни как родитель, ни как опекун и уж совсем ни как раб на господ. Кто же может перенести такую кичливость? Сколько раз мне и поесть не давали вовремя….» — из послания Ивана Грозного Андрею Курбскому, 1564 год («Библиотека литературы Древней Руси»).


Несмотря на развившуюся впоследствии болезненную подозрительность, Иван младшего брата любил и трогательно заботился о нем. Царь всегда держал его рядом с собой и полностью контролировал его жизнь. Юрий сопровождал царя в путешествиях по стране, в поездках на богомолье, выезжал с ним на охоту. Так, в 1546 году Юрий путешествовал с Иваном в Псков и в Новгород.

В январе 1547 года Иван IV торжественно венчался на царство. После коронации именно Юрий осыпал голову царя золотыми монетами в Успенском соборе. А когда старший брат женился на Анастасии Захарьиной-Юрьевой, то Юрий был на его пышной свадьбе почетным гостем. Он присутствовал при всех важных событиях в жизни царя.

Поэтому все же закрадываются большие сомнения, что он был действительно слабоумным и настолько больным. Вряд ли бы тогда царь приглашал его на все церемонии и в поездки. Наверное, Юрий вполне мог себя контролировать и не вел себя буйно. Возможно, что у него было лишь отставание в развитии.


Хотя достаточно жестко высказывался об Юрии Андрей Курбский, что «был он без ума и без памяти и бессловесен: тако же, аки див якой, родился». Но нужно учитывать, что Курбский судил весьма предвзято обо всем окружении Ивана IV и часто был несправедлив.

Когда Юрию исполнилось 16 лет, Иван решил женить его. Царь сам подыскал брату невесту. Ею стала дочь боярина Дмитрия Щереды Иулиания. Дата рождения невесты неизвестна, но можно предположить, что ей было 15-18 лет. И, конечно же, она была красива и здорова, ведь именно таких девиц отбирали в царские жены.

В ноябре 1548 года была сыграна веселая свадьба. Вот только Иван Грозный никуда не собирался отпускать брата после женитьбы. Он приказал молодым жить при его дворе. Царь благоволил к молодоженам и заботился о них, отправляя им лучшие блюда с царской кухни и выделяя брату деньги, чтобы тот ни в чем не нуждался. Вотчинами же Юрия управляла родня его жены.


Крайне любопытно, что Иван Грозный во время Стоглавого собора поднял вопрос о принятии закона о призрение над всеми увечными и немощными людьми. Царь посчитал, что их нужно помещать в монастыри, где бы о них заботились. А также повелел создавать богадельни для содержания убогих, причем за счет казны. Очевидно, что сделал это царь, помня о больном брате.

«….да в коем ждо граде устроити богадельни мужскии и женскии, и тех прокаженных и престаревшихся не могущих нигде же главы подклонити устроити в богадельнях пищею и одежею… да приставити к ним здравых строев и баб стряпчих, сколько пригоже будет посмотря по людям… чтобы жили в чистоте и в покаянии», — из главы №73 «Стоглава» от 1551 года.

Глухонемой Юрий тем временем вел довольно активную жизнь. Так, вместе с Иваном Грозным он участвовал в Казанском походе в 1550 году. А в июне 1552 года, во время очередного похода на Казань, царь оставил Юрия главой Москвы, пусть и номинально. Получается, что мнительный Иван доверял младшему брату. Еще позднее он встречал по поручению царя под Москвой чудотворную икону Николы Великорецкого.

Когда Иван Грозный тяжело заболел в 1553 году, то между боярами вспыхнула распря: кто же займет престол в случае его смерти. Никто из бояр даже не рассматривал Юрия в качестве преемника. Все склонялись к кузену царя князю Владимиру Андреевичу. За что тот впоследствии и поплатился.


Долгие годы брак Юрия оставался бездетным. По скупым сведениям известно, что пара неплохо ладила друг с другом. А может быть, набожная Иулиания лишь терпела супруга. Спустя 10 лет после венчания она забеременела, что удивило весь царский двор. И в 1559 году она родила мальчика, которого назвали Василием. Наверное, Юрий радовался рождению сына.

Вот только прожил ребенок всего год. В 1560 году Василий скончался. Причины его смерти неведомы. Увы, более детей у пары не было. Отсутствие наследников сделало Юрия еще более незначительной фигурой. Да он и сам всегда был совершенно безобиден для брата, так как не вмешивался в дела государства.

Когда в 1560 году Иван IV потерял свою любимую жену Анастасию, то Юрий поддерживал его и сопровождал во время похорон. В этом же году царь пожаловал брату титул удельного князя Углицкого и Калужского.


Был ли Юрий счастлив? Кто знает… Во всяком случае, жизнь его была сытой и безбедной, хоть и напоминала золотую клетку. Без разрешения царя он даже не мог посетить свои вотчины. Обреченный на тихое существование в тени могущественного брата, Юрий был совершенно лишен самостоятельности.

Скончался князь в ноябре 1563 года. Юрию Васильевичу был всего 31 год. Увы, причины столь ранней смерти неизвестны. Предположительно, умер он от естественных причин. Царь похоронил брата в Архангельском соборе, устроив ему роскошные похороны. Скорей всего, Иван искренне переживал его смерть, ведь никого ближе брата у него с детства не было. В память о нем царь сделал несколько крупных вкладов в монастыри.

А супруге Юрия пришлось отправиться в Новодевичий монастырь, где она стала стала инокиней Александрой. Было ли это ее собственным решением, либо на нем настоял ее царственный родственник — неясно. Зато Иван IV прекрасно обеспечил невестку: он пожаловал ей вотчины и слуг. Специально для вдовствующей княгини были построены новые помещения в монастыре и даже ледники, чтобы она питалась свежими продуктами. Что, конечно же, свидетельствует о царской милости к Иулиании.


В монастыре она вела тихую жизнь, много времени посвящая помощи бедным. Умерла Иулиания Дмитриевна в 1574 году. Было ей тогда около 42-44 лет. Также есть и другая версия, по которой княгиня перебралась в Горицкий Воскресенский монастырь (Вологодская область). Где была позднее утоплена в реке по приказу Ивана Грозного. Якобы за то, что не одобряла его жестоких действий во времена опричнины. Но все-таки современные историки считает, что это лишь легенда, и Иулиания мирно скончалась в Москве.

А Иван IV пережил младшего брата на 21 год. Впоследствии на его сыне Федоре Иоанновиче и прервалась прямая ветвь Рюриковичей. Ведь Иван Грозный безжалостно расправлялся не только с боярами, но и с собственными родственниками. Так царь казнил своего двоюродного брата и потенциального наследника престола князя Владимира Старицкого вместе с его женой и несколькими детьми в 1569 году…

Eё кpики cлышaл вecь Пeтepбуpг


Eё кpики cлышaл вecь Пeтepбуpг

Мужчины ворвались толпой — разгоряченные, озлобленные. — Прошу, не надо! — умоляла Готлиба, прекрасно понимая, что за судьба ей уготовлена.


15 октября 1703 года у курляндского дворянина Вильгельма Тротта фон Трейдена и его жены Анны Элизабет фон Вильдеман случилось прибавление в семействе. Новорождённую дочь нарекли пышным двойным именем — Бенигна Готлиба.

Детские годы Бенигны прошли в Дурбенском кирхшпиле (то есть, уезде), что в Курляндии. Родители её были людьми состоятельными, но только на фоне местного дворянства: Вильгельм фон Трейден беспрерывно занимал деньги в России и никак не мог рассчитаться со всеми долгами.

В 1719 году Готлибе исполнилось шестнадцать. Красотой она не блистала: худая, бледная, к тому же лицо было тронуто оспой. Но имелось у Бенигны достоинство, которое позже подметила супруга английского посла леди Джейн Родно:

«У нее прекрасный бюст, которого я никогда не видела ни у одной женщины».

Девица фон Трейден отлично знала цену своим формам и умело это подчёркивала, потому кавалеры вокруг неё вились постоянно. Впрочем, завидной партией в Курляндии её всё равно не числили.

Как ни странно, именно недостатки Бенигны в итоге пошли ей впрок. В 1720 году дочерью дворянина фон Трейдена заинтересовалась сама герцогиня Курляндская Анна Иоанновна — дочь царя Иоанна V и родная племянница Петра Великого.


Двор Анны Иоанновны в Курляндии был скромен и беден, а потому блистательные фрейлины герцогине не требовались. Анна намеренно окружала себя особами невзрачными, которые уж точно не могли бы отбить кавалеров у своей госпожи. Прежде всего — 30-летнего Эрнста Иоганна Бирона.

Бирон, выходец из обедневших остзейских дворян, попал ко двору в 1718 году благодаря протекции курляндского канцлера Кейзерлинга. Начав с должности личного секретаря, к 1720 году он уже управлял герцогским имением Вюрцау.

Анна явно благоволила к нему, но главным фаворитом 27-летней правительницы тогда оставался 56-летний Пётр Бестужев-Рюмин, который фактически держал в руках бразды правления всей Курляндией.

Призывая ко двору Бенигну фон Трейден, Анна и мысли не допускала, что эта дурнушка способна увлечь Бирона. Однако просчёт герцогини крылся в неверной оценке мужских пристрастий: Анна ставила во главу угла миловидное личико, совершенно упуская из виду магию глубокого декольте.

Итог не заставил ждать. Уже в 1721 году Эрнст Иоганн слал фрейлине Бенигне страстные послания, где величал её «einzige auserwahlte Seele» — «Единственная избранная Душа».

Герцогиня, прознав об этой переписке, вопреки ожиданиям не разгневалась, а, напротив, возрадовалась. К тому времени в России вовсю судачили о её романе с «конюхом» Бироном. Закрыть сплетникам рты можно было единственным способом — женить фаворита. И разумеется, не на смазливой куколке, а на «замухрышке». Анна рассудила здраво: если привязать любовника к некрасивой фрейлине, он всегда будет под рукой.


Семейство фон Трейден встретило сватовство Бирона в штыки: жених представлялся родителям Бенигны Готлибы едва ли не нищим проходимцем. Но герцогиня Курляндская проявила настойчивость, и под её давлением свадьбу всё же сыграли.

15 февраля 1724 года в Митау, столице Курляндии, Бенигна подарила мужу первенца — сына Петра. Спустя три года на свет появилась дочь Гедвига Елизавета, а 11 октября 1728 года — младший отпрыск, наречённый Карлом Эрнстом.

Этот ребёнок стал настоящим любимцем Анны Иоанновны. Герцогиня до такой степени привязалась к мальчику, что велела установить его колыбель прямо в своей спальне и сама ходила за младенцем, почти отстранив мать. Подобная трогательная забота о чужом дитяти породила впоследствии слух, что дети Готлибы на самом деле были детьми Анны от Бирона.


15 февраля 1730 года герцогиня Курляндская стала императрицей Анной Иоанновной.

С этого момента Биронов ждали невиданные милости. Уже на коронации Эрнст Иоганн красовался в мундире обер-камергера с генеральским рангом, а Бенигна Готлиба значилась в придворных списках как статс-дама императрицы.

Так скромные курляндские дворяне, ещё вчера прозябавшие в безвестности, оказались в эпицентре большой политики. Бироны с жадностью, свойственной нуворишам, погрузились в удовольствия. Петербургский двор поражался их расточительности.

Надменность, вечная угрюмость и нежелание Бенигны сближаться с придворными сделали своё дело — ее в свете терпеть не могли. Однако статс-дама имела на императрицу такое влияние, что даже злопыхатели вынуждены были кланяться. Англичанка Джейн Рондо, пользовавшаяся особым расположением «Биронши», писала откровенно:


И здесь леди Рондо ничуть не лукавила: гардероб Бенигны стоил целого состояния.

В 1737 году Эрнст Иоганн Бирон стал герцогом Курляндским, а Бенигна Готлиба — герцогиней. Теперь церемонные выходы обходились в полмиллиона за платье и до двух миллионов за бриллианты.

Отлучаясь куда-то Бирон наказывал Бенигне шпионить за Анной Иоанновной, подслушивать каждое ее слово, затем подробно обо всем докладывать. Императрица, окружённая искренней, как ей казалось, любовью герцогини, ничего не замечала и продолжала осыпать Готлибу подарками.

В октябре 1740-го сердце самодержицы остановилось. Престол Анна Иоанновна завещала своему внучатому племяннику, двухмесячному Иоанну Антоновичу, а регентом при царе-младенце сделала своего фаворита Эрнста Иоганна Бирона.


Став регентом, Бирон отнёсся к обязанностям с неожиданной серьёзностью. Он взялся за управление империей столь же рьяно, сколь прежде — за устройство личных дел. Многие его начинания, вопреки позднейшим обвинениям, были разумны, полезны и даже отличались редкой для той эпохи мягкостью.

Однако популярности это не принесло. Более того, регент восстановил против себя родителей императора — Анну Леопольдовну и Антона Ульриха. Брауншвейгское семейство было уверено, что власть у них похитили. В этом мнении Анну и Антона Ульриха поддержал влиятельнейший фельдмаршал Миних.

Развязка наступила стремительно.

В ночь на 9 ноября 1740 года в резиденцию Бирона ворвался отряд из двадцати гвардейцев. Командовал ими полковник Манштейн, адъютант Миниха. Солдаты беспрепятственно миновали караулы — стража не оказала сопротивления. Манштейн направился прямо в опочивальню.

Бирон и его супруга спали. Настолько крепко, что даже шаги приблизившегося к изголовью офицера не разбудили их. Манштейн крикнул:

— Проснитесь!

Регент приподнялся, озираясь мутным взором. Голос прозвучал сердито, с нотками привычного высокомерия:

— Что? Что тебе нужно? Как ты смеешь?

В следующий миг Бирон увидел солдат, заполнивших спальню. Он вскрикнул и с удивительным проворством нырнул под кровать. Солдатам пришлось вытаскивать временщика оттуда. Регенту заткнули рот платком.

Бенигна не проронила ни звука. Сидела, глядя перед собой остановившимся взором. И только когда мужа поволокли прочь, очнулась. Герцогиня вскочила с постели и, забыв о халате, в одной лёгкой сорочке бросилась за конвоем.


На улице Бенигна рыдала навзрыд, рвала на себе волосы, исступлённо требовала назвать вину мужа и сию минуту отпустить его. Один из солдат, недолго думая, сгрёб герцогиню в охапку и зажал ей рот ладонью.

Бирона спешно погрузили в карету и увезли в ночь. Солдат, в руках которого билась окоченевшая, обезумевшая от ужаса женщина, недоумённо обернулся к Манштейну: что прикажете делать с этой? Полковник бросил небрежно: отнести обратно во дворец.

Два гвардейца потащили Бенигну обратно в опочивальню. Женщина отчаянно сопротивлялась, брыкалась и кричала так, что, «ее крики слышал весь Петербург».

Во дворце герцогиня, как сказывали позднее, подверглась ужасным мучениям. Когда все закончилось, к опочивальне были приставлены часовые, а утром гвардейцы получили приказ от Миниха: «бироншу» доставить в Шлиссельбургскую крепость. Там, в каземате, Бенигна наконец увидела мужа.

Следствие длилось месяцами. Бирону инкриминировали многое, в том числе принятие с супругой даров от императрицы. Но главное обвинение звучало весомо и зловеще:

«Герцог Курляндский желал удалить царскую фамилию из России с целью завладеть престолом и притеснения русских».

18 апреля 1741 года свет увидел манифест «О винах бывшего герцога Курляндского». За перечислением всех зол, содеянных Бироном, следовал приговор: смертная казнь четвертованием.

Впрочем, императорский гнев сменился милостью: четвертование заменили вечной ссылкой в Пелым — Богом забытый острог за Уралом, в трёх тысячах вёрстах от Петербурга.


Помилование, заменившее смерть ссылкой, Бирон воспринял безрадостно. Он впал в чёрную меланхолию, сломленный и опустошённый; бывший регент откровенно желал умереть. Бенигна, не жалуясь, день за днём утешала мужа — терпеливо, без упрёков, не позволяя себе раскиснуть.

В Пелыме семья ютилась в крохотном доме. Местная ссыльная братия «немчуру» не жаловала. Однажды лишь внезапно появившиеся солдаты спасли герцогиню и её дочь-подростка от ужасного произвола — на глазах у Бирона, бессильного что-либо изменить.

Но сердце Бенигны не ожесточилось. В Сибири она неожиданно увлеклась вышиванием. Вместе с дочерью создавала на шёлке портреты представителей малых народов: алтайцев, барабинцев, гогулей, кержаков, манси. Работы выходили столь искусными, что пелымские жители охотно платили за них — так Бироны сводили концы с концами.

В конце 1741 года власть переменилась. Елизавета, дочь Петра Великого, свергла Анну Леопольдовну и Иоанна Антоновича, навсегда упрятав их в темницы.

Бирон в своё время относился к цесаревне доброжелательно, и Елизавета этого не забыла. По указу новой императрицы семейство перевели из Пелыма в Ярославль. Однако даровать полную свободу бывшему регенту Елизавета не решилась.

Лишь Пётр III возвратил Бирона в столицу. Герцогство ему, впрочем, не вернули — только ордена.

Курляндский престол возвратился к Эрнсту Иоганну в 1763 году, при Екатерине II.

Так постаревшие, утратившие иллюзии Бироны вновь очутились в Митаве, где начиналось их восхождение. Но родина встретила холодно. Курляндское дворянство, недовольное пророссийской ориентацией герцога, откровенно противилось его власти. Бирон лавировал между Петербургом и местной элитой ещё шесть лет, а в 1769 году уступил герцогство сыну Петру.


17 декабря 1772 года в Митаве на 83-ем году жизни Эрнст Иоганн Бирон, бывший регент Российской империи, скончался.

Овдовев, Бенигна Готлиба не стала покидать Курляндию. Она поселилась в Митавском замке, где правил её старший сын, герцог Пётр.

Но покоя и утешения Готлиба не знала и на старости лет. Пётр страдал запоями, а младший сын Карл, по выражению князя Долгорукова, слыл «величайшим плясуном и повесой» и решительно никакими делами себя не утруждал.

Только дочь была для матери отрадой, но таковой она стала далеко не сразу. Еще в 1749 году, в Ярославле, Гедвига Елизавета, устав от родительской воли, бежала в Петербург. Она пала к стопам императрицы Елизаветы и вымолила позволение перейти в православие. Государыня не только крестила девушку (нарекши Екатериной Ивановной), но и нашла ей достойного мужа — барона Черкасова.

Супружество оказалось счастливым. В семье родились двое детей, и Екатерина Ивановна часто привозила их в Курляндию к бабушке.

Бенигна, когда-то терзавшаяся строптивостью дочери, теперь не могла нарадоваться внукам. Она нянчилась с ними с той нежностью, которую некуда было приложить все эти долгие годы.

Скончалась герцогиня Курляндская 5 ноября 1782 года в Митаве в возрасте 79 лет.

Мoeй шecтидecятилeтнeй мaтepи взбpeлo в гoлoву пpивecти в дoм oблeзлoгo, лыcoгo и нaзвaть этo «мужeм мудpoгo вoзpacтa» — я чуть нe пoдaвилcя кoтoм, кoгдa этoт cтapый зaявилcя c тopтoм и взглядoм пoбитoй coбaки, мeтя нa мecтo мoeгo oтцa


Мoeй шecтидecятилeтнeй мaтepи взбpeлo в гoлoву пpивecти в дoм oблeзлoгo, лыcoгo и нaзвaть этo «мужeм мудpoгo вoзpacтa» — я чуть нe пoдaвилcя кoтoм, кoгдa этoт cтapый зaявилcя c тopтoм и взглядoм пoбитoй coбaки, мeтя нa мecтo мoeгo oтцa

СЕВЕРНЫЙ СВЕТ

В семье Платона Ильича Корсакова никогда не говорили о море громко. Море было здесь, за окнами, за тяжелыми шторами песочного цвета, за двойными рамами, которые Платон Ильич собственноручно законопатил еще в начале девяностых. Море дышало, море напоминало о себе соленым налетом на стеклах и низким, протяжным гулом маяка, что прорезал осенние туманы ровно в десять вечера.

Было воскресенье. За большим овальным столом, накрытым льняной скатертью с вышивкой «Счастливого плавания!», собрались все, кто еще оставался в доме на Набережной, 17. Варвара Филимоновна, высокая статная женщина с седыми волосами, уложенными в тяжелый узел, сидела во главе стола. Ее пальцы, чуть припухшие от артрита, перебирали янтарные бусы – подарок покойного мужа, сделанный им за месяц до того, как рыболовецкий сейнер «Альбатрос» ушел в свой последний рейс.

Рядом, прихлебывая остывший цикорий, сидел сын. Платона Ильича назвали в честь отца, и это имя, тяжелое, как якорь, всегда казалось ему слишком громоздким для его сутулых плеч и вечно нахмуренных бровей. Напротив расположилась Клавдия, его жена, женщина с мягкими движениями и тихим голосом, которая вот уже четырнадцать лет пыталась примирить в этом доме штиль и шторм. А у самого окна, прижимая к стеклу ладонь и наблюдая за чайками, сидела их дочь – Сонечка.

– Завтра, – голос Варвары Филимоновны прозвучал неожиданно звонко, словно она опустила в стакан серебряную ложечку, – завтра у нас будет гость.

Платон поднял глаза от чашки. Он знал этот тон. Таким тоном мать сообщала о вещах, которые обсуждению не подлежали.

– Иннокентий Павлович прибудет утренним поездом. – Она помолчала, собирая с поверхности скатерти невидимые пылинки. – Я буду называть его Кешей.

Варвара обвела взглядом присутствующих. На ее лице, иссушенном северными ветрами, не было и тени сомнения. Лишь спокойная, торжественная уверенность капитана, который знает, что берег уже виден.

– И еще одно, дети. Кеша останется здесь. Навсегда.

Чайка за окном пронзительно вскрикнула. Клавдия перестала дышать. Сонечка, которой только что исполнилось одиннадцать, обернулась так резко, что ее косичка с синей атласной лентой хлестнула по стеклу. Платон Ильич медленно, очень медленно, поставил чашку на блюдце. Фарфор жалобно звякнул.

– То есть, – произнес он, тщательно подбирая слова, словно перебирал рыболовные крючки в поисках самого острого, – ты хочешь сказать, мама… этот… Иннокентий Павлович…

– Будет моим мужем, – закончила Варвара Филимоновна. – Да.

Тишина повисла в комнате тяжелая, как намокший брезент. Ее нарушил лишь кот, дремавший на радиаторе. Маркиз, пушистый перс дымчатого окраса, лениво приоткрыл один глаз, оглядел собравшихся и вновь погрузился в сон, пошевеливая кончиком хвоста.

Платон встал. Его стул с глухим стуком отъехал назад.

– Мама, – сказал он, и голос его дрогнул, – я правильно понял? Ты привезешь в дом… чужого человека?

– Чужого, Платоша? – Варвара склонила голову к плечу. Ее бусы тихо звякнули. – Я знаю Кешу сорок три года. Мы познакомились, когда твой отец, царствие ему небесное, уходил в свой первый автономный. Кеша тогда работал на метеостанции на острове Врангеля. Он присылал нам сводки. И каждый раз, когда радист передавал: «Шторм усиливается, «Альбатросу» рекомендовано укрыться в бухте», – это Кеша нас спасал. И твоего отца.

– Отец, – выдохнул Платон. – Ты сейчас говоришь об отце? В этом доме? Принимая другого?

– Я никого не принимаю «вместо». – В голосе матери впервые прорезалась сталь. – Я принимаю человека рядом. Я двадцать три года была одна, Платон. Я нянчила тебя, потом Клавдию, потом Сонечку. Я ставила градусники, варила манную кашу, штопала ваши куртки и ждала. Всегда ждала. Сначала отца – с моря. Потом тебя – из института. Потом вас – с работы. А теперь я хочу, чтобы ждали меня.

Клавдия положила ладонь на руку мужа. Ее пальцы были холодны, но прикосновение – твердым.

– Платон, – шепнула она. – Может быть, не сейчас…

– Нет, сейчас. – Он высвободил руку. – Мама, это твоя квартира. Мы это помним каждый день. Но здесь все – я понимаю, как это пафосно звучит, но здесь все дышит отцом. Его книги на полке. Его барометр. Его старый бинокль. А ты хочешь, чтобы сюда вошел… кто?

– Человек, который тридцать лет назад в пургу шел пятнадцать километров пешком, чтобы передать на материк срочную депешу о ледовой обстановке, – спокойно ответила Варвара. – И спас тогда не один экипаж. Человек, который никогда не был женат, потому что всю жизнь работал там, куда женщины отказывались ехать. Человек, который, – она поднялась, опираясь на резную спинку стула, – который каждое пятое мая присылал мне открытку с видом Берингова пролива. Тридцать лет подряд. И ни разу не подписался. Потому что считал, что не имеет права.

Сонечка, затаив дыхание, переводила взгляд с бабушки на отца.

– А я узнала его почерк, – тихо добавила Варвара. – Узнала через двадцать лет. А он все не решался. И только когда мы оба стали старыми и седыми, он наконец приехал и сказал: «Варя, я, наверное, глупость скажу, но мне без тебя – как маяку без света».

Она села. Ее руки дрожали, но голос оставался ровным.

– Так что, сын, извини. Я подождала. Теперь мой черед.

Платон Ильич не нашелся, что ответить. Он вышел в прихожую, нашарил в темноте свой старый бушлат, который висел здесь еще с тех пор, когда он сам ненадолго уходил в море – не выдержал, вернулся, – и хлопнул дверью так, что с косяка посыпалась известка.

Маркиз наконец соизволил проснуться окончательно. Он спрыгнул с батареи, подошел к хозяйке и потерся о ее ногу. Варвара наклонилась и погладила его за ухом.

– Ну что, старый, – шепнула она. – Придется тебе привыкать к новому жильцу.

Кот согласно моргнул.

Иннокентий Павлович Ветров оказался человеком, который не знал, куда деть руки.

Он стоял в прихожей, сжимая в одной руке потрепанный дерматиновый чемодан с поцарапанными углами, а в другой – букет из девяти темно-бордовых роз, завернутых в целлофан, и коробку зефира в шоколаде. Роста он был невысокого, чуть сутулился, и его седая, аккуратно подстриженная бородка делала его похожим на старого профессора, который всю жизнь провел среди книг, а не среди арктических льдов.

– Варя… – голос его звучал приглушенно, с той особой интонацией человека, который привык разговаривать с ревущим ветром и потому научился говорить тихо, почти интимно. – Я, наверное, зря так сразу… Может быть, мне лучше на недельку в гостиницу? Я в «Север» позвоню, там всегда есть места…

– Кеша, – Варвара Филимоновна взяла его за руку. Ее пальцы сомкнулись на его запястье – властно, но нежно. – Ты дома. Проходи.

Из коридора, ведущего в комнаты, показалась Клавдия. За ее юбку, выглядывая из-за материнского бедра, держалась Сонечка.

– Здравствуйте, – сказала Клавдия. В ее голосе не было враждебности, лишь легкая, едва уловимая настороженность, которую она тщательно скрывала под маской приличия. – Варвара Филимоновна много о вас рассказывала.

Иннокентий Павлович поклонился – старомодно, чуть сгибая корпус, словно перед ним была не просто молодая женщина, а по меньшей мере королевская особа.

– Клавдия Сергеевна, я вам чрезвычайно признателен за ваше гостеприимство. – Он перевел взгляд на Сонечку. – А это, должно быть, Софья. Варя мне писала, что вы занимаетесь бальными танцами и коллекционируете морские камушки. У меня, знаете ли, есть один. Совсем особенный. С мыса Дежнёва. Там такая галька – черная, с белыми прожилками, похожа на карту звездного неба. Я его тридцать лет храню.

Сонечкины глаза округлились. Она нерешительно выглянула из-за матери.

– А… а можно посмотреть?

– Обязательно, – Иннокентий Павлович улыбнулся, и от его улыбки вокруг глаз разбежались лучики морщин. – Сегодня же и посмотрим. Если папа не будет против.

Последние слова он произнес с такой деликатностью, с такой искренней надеждой не нарушить чьих-то границ, что даже Клавдия смягчилась.

Платон Ильич вышел из спальни спустя полчаса, когда чай был уже разлит, а зефир аккуратно выложен на бабушкину фарфоровую тарелку. Он сел на краешек стула, демонстративно отодвинувшись от гостя, и молча взял чашку.

– Платон Ильич, – Иннокентий Павлович слегка подался вперед. – Я понимаю ваше состояние. Позвольте мне просто сказать: я не претендую ни на что. Ни на память вашего отца, ни на главенство в этом доме. Я просто… я просто хочу быть рядом с вашей мамой. И если мое присутствие причиняет вам боль, я готов уехать. Прямо сейчас. Варя меня поймет.

Платон поднял глаза. Он встретился с внимательным, спокойным взглядом человека, который за свою жизнь видел, как море превращается в лед, а лед – в море, и который, вероятно, давно уже перестал бояться любого исхода.

– Живите, – глухо сказал Платон. И, помолчав, добавил: – Квартира большая.

Это не было приглашением. Это не было прощением. Это было перемирие, заключенное под дулом пистолета. Но Иннокентий Павлович кивнул так, словно ему вручили высшую награду.

– Благодарю вас.

Маркиз, до этого наблюдавший за происходящим с подоконника, внезапно спрыгнул вниз, подошел к ногам гостя и, сделав круг, улегся на его тапки. Иннокентий Павлович замер, боясь пошевелиться.

– Смотри-ка, – выдохнула Сонечка. – Маркиз никогда ни к кому первому не подходит.

– Коты, знаете ли, хорошие барометры, – тихо сказал Иннокентий Павлович, осторожно, одним пальцем, поглаживая пушистую спину. – Они чувствуют, где тепло.

Платон ничего не ответил. Он смотрел на кота, на мать, которая не могла скрыть счастливой улыбки, на дочь, которая уже тайком разглядывала гостя с живым любопытством, и чувствовал, как внутри поднимается глухая, бессильная злоба.

Он не ревновал. Нет. Он просто не мог, не хотел принимать этого чужого, тихого, седого человека, который пришел в дом, где каждый угол помнил шаги отца.

Прошло три недели.

Снег за окнами Набережной, 17 стал плотным, сизым, с ледяной коркой на сугробах. Маяк теперь зажигался в четыре пополудни, и его луч, длинный и желтый, как кошачий глаз, скользил по крышам, заметенным поземкой.

В доме установилось хрупкое равновесие.

Иннокентий Павлович оказался человеком, который умел быть невидимым. Он вставал раньше всех – в половине шестого, задолго до того, как зимнее солнце решалось показаться из-за горизонта. Бесшумно, стараясь не скрипеть половицами, он проходил на кухню, ставил чайник и садился у окна с книгой. Он не включал верхний свет – только маленькую бра над столом, ту самую, которую Варвара Филимоновна купила еще с мужем в комиссионке.

Он читал. В основном мемуары полярников, дневники экспедиций, старые лоции. Иногда делал пометки карандашом на полях – мелким, убористым почерком, который Сонечка находила «таинственным, как шифр».

Клавдия заметила: когда Иннокентий Павлович читал, его лицо менялось. Исчезала напряженная готовность извиниться, уступить, стать меньше. Он словно возвращался в ту стихию, где был не гостем, а хозяином.

Однажды она застала его за этим занятием в четыре утра. У Сонечки поднялась температура, Клавдия пошла на кухню за водой и замерла на пороге. Иннокентий Павлович сидел при свете бра, склонившись над потрепанным томом в коленкоровом переплете. На его носу сидели очки в тонкой металлической оправе, которых днем он никогда не надевал – стеснялся.

– Иннокентий Павлович, – тихо позвала Клавдия. – Вы почему не спите?

Он вздрогнул, снял очки, спрятал их в карман.

– Бессонница, Клавдия Сергеевна. На севере привыкаешь к полярному дню, а здесь… здесь темнота слишком мягкая. Я иногда просыпаюсь и думаю – не пурга ли за окном? А это просто ветер в трубах.

Она налила Сонечке воды. Помедлила.

– А вы… скучаете по Северу?

Иннокентий Павлович долго молчал, глядя в темное окно, за которым метались снежинки в свете фонаря.

– Там, знаете, небо особенное. Оно не черное, а фиолетовое. Глубокое такое, бархатное. И звезды – не мерцают, а горят ровно. Как лампочки. – Он улыбнулся своим мыслям. – А когда северное сияние, так вообще тишина становится звонкой. Слышно, как кровь в ушах шумит. Я думал, без этого умру. А теперь… теперь мне здесь тишина нравится. Другая. Варварина.

Клавдия вернулась в спальню, долго смотрела на спящего Платона и думала о том, что ее муж, кажется, не видит главного. Этот старый, застенчивый человек пришел не отнимать. Он пришел – прилепиться. Как ракушка к днищу корабля. И если корабль не сбросит его в море, они вместе уплывут далеко-далеко.

Но Платон не хотел видеть.

Каждое утро за завтраком он демонстративно отодвигался, когда Иннокентий Павлович садился за стол. Он перестал ужинать на кухне – уносил тарелку в спальню, смотрел там телевизор, делая звук громче необходимого. Он почти не разговаривал с матерью, а если и отвечал – сухо, односложно.

Варвара Филимоновна молчала. Она ждала.

А Иннокентий Павлович… Иннокентий Павлович продолжал быть невидимым. Он починил скрипучую дверцу шкафа, которую Платон никак не доходили руки сделать. Он наточил кухонные ножи – все до одного, включая старый филейный, которым еще отец Платона разделывал рыбу. Он вымыл люстру в гостиной, забравшись на шаткую стремянку, и Варвара Филимоновна снизу держала ее за перекладину, и они оба молчали, но молчание это было теплым, плотным, как хорошее шерстяное одеяло.

Маркиз окончательно переметнулся в стан врага. Он спал теперь исключительно на коленях у Иннокентия Павловича, встречал его с работы (Иннокентий Павлович устроился консультантом в краеведческий музей, разбирал архив полярных станций) и даже умудрялся как-то по-особенному мурлыкать, когда гость чесал его за ухом.

– Продажный ты, – беззлобно ворчал Платон, глядя на кота. – За пару кусочков минтая душу дьяволу продашь.

Маркиз щурил янтарные глаза и не возражал.

Сонечка оказалась более сговорчивой. Иннокентий Павлович сдержал обещание: он принес ей тот самый камень – черный, с белыми прожилками. И действительно, на отполированной прибоем поверхности проступали узоры, похожие на созвездия.

– Это Большая Медведица, – шептала Сонечка, водя пальцем по камню. – А это, смотрите, похоже на Лебедя!

– Вы правы, Софья Платоновна. – Иннокентий Павлович надевал очки и склонялся над камнем. – А вот здесь, видите эти три точки? Это Пояс Ориона. На Чукотке его называют «Три моржа».

Сонечка хихикала. Иннокентий Павлович смущенно улыбался.

– А вы еще расскажете про Север? – просила девочка.

– Расскажу. У меня много историй. Например, про то, как белые медведи воруют у метеорологов печенье. Или про то, как мы однажды встречали Новый год на дрейфующей льдине, и Дед Мороз прилетел к нам на вертолете.

– На настоящем вертолете?

– На самом настоящем. У него даже валенки были с пропеллерами.

Сонечка хохотала, и ее смех звенел в большой квартире, проникал в самые дальние углы, даже в спальню, где Платон Ильич, заложив руки за голову, лежал на кровати и смотрел в потолок.

– Ты слышишь? – шептала Клавдия. – Она счастлива.

– Она ребенок, – отвечал Платон. – Ее легко обмануть.

– Это не обман. Это доброта.

– Доброта? – Платон садился на кровати. – Он пришел в чужой дом, сел на шею и рассказывает сказки про медведей. Это не доброта. Это… не знаю что.

– Это любовь, – тихо сказала Клавдия. – К твоей матери. К нам. Ко всей этой семье.

Платон молчал. Клавдия вздыхала и отворачивалась к стене.

Конфликт, который долго копился под спудом будничных разговоров и вежливых улыбок, прорвался неожиданно и в самом прозаическом месте.

На кухне.

Клавдия мыла посуду после ужина. Варвара Филимоновна вошла с чайником, намереваясь заварить свежий чай – Иннокентий Павлович задерживался в музее, и она хотела, чтобы к его приходу все было готово.

– Клавдия, ты уже моешь? Я бы сама…

– Я почти закончила, Варвара Филимоновна. Отдыхайте.

– Я не устала.

– Я вижу, что не устали. Но вам не обязательно… это ведь я могу сделать.

– Я не говорю, что ты не можешь. Я говорю, что я тоже хочу.

Клавдия выключила воду. Медленно, стараясь сохранить голос ровным, она произнесла:

– Варвара Филимоновна, мы живем вместе четырнадцать лет. Я знаю, где у вас стоят кастрюли, какой стороной вы вешаете полотенца и что вы не выносите, когда моют посуду после девяти вечера. Но сейчас половина восьмого. Может быть, вы просто сядете и подождете Иннокентия Павловича?

– При чем здесь Кеша? – В голосе Варвары прорезалась обида. – Я не могу просто зайти на свою кухню?

– Это не «ваша» кухня. Это наша кухня. Мы здесь все живем.

– Я это слышу уже четырнадцать лет, Клавдия. «Наша», «мы», «все». Но когда дело доходит до серьезных решений, я вдруг оказываюсь лишней. Вы с Платоном решаете, куда поехать летом, какую купить стиральную машину, в какую школу отдать Сонечку. А я – я только плачу и одобряю.

– Это неправда.

– Правда. – Варвара Филимоновна села на табурет, и ее плечи вдруг опустились. – Я не жалуюсь, Клава. Я просто… я устала быть бабушкой. Я хочу иногда быть просто Варей. Понимаешь?

Клавдия молчала, глядя на свекровь. Впервые за долгие годы она видела ее не железной леди, не несгибаемым капитаном, а просто усталой женщиной с натруженными руками и болью в глазах.

– Я понимаю, – тихо сказала Клавдия. – Правда. Просто нам всем нужно время.

– Времени у меня немного, – усмехнулась Варвара. – Я не вечная.

– Не говорите так.

– А что – так? Это жизнь. Я Сашу ждала двадцать лет. Сначала – с моря. Потом – на тот свет. А Кеша ждал меня сорок. Кто из нас больше времени потерял? – Она покачала головой. – Никто не потерял. Время – оно не товар. Его не убавишь и не прибавишь.

В этот момент в коридоре раздался шум. Вернулся Платон – он ездил в новый дом, проверять, как идут отделочные работы. Он с порога услышал обрывок разговора, замер, а потом шагнул на кухню.

– Что опять?

– Ничего, – Клавдия попыталась улыбнуться. – Мы просто говорили.

– Я слышал, как ты повысила голос.

– Я не повышала.

– Мама, она тебя обидела?

Варвара Филимоновна поднялась.

– Никто меня не обижал, Платон. Иди умойся с дороги.

– Я слышал, – упрямо повторил он. – Клавдия, я просил тебя быть помягче. Мама не молодая, ей тяжело…

– Ей тяжело! – Клавдия вдруг всплеснула руками. – А мне? А нам? Я понимаю, она твоя мать, я все понимаю! Но почему я всегда крайняя? Почему любая моя попытка сделать что-то по-своему воспринимается как бунт на корабле? Я не матрос, Платон! Я твоя жена!

– Никто не говорит, что ты матрос…

– Ты не говоришь. Ты просто молчишь. Всегда молчишь. Когда она решает, что мы будем есть на ужин – ты молчишь. Когда она переставляет вещи в моей комнате – ты молчишь. Когда она приводит в дом чужого мужчину – ты тоже молчишь! А потом злишься на меня, потому что я посмела слово сказать!

Платон побелел.

– Чужого? – переспросил он. – Ты сама называешь его «чужим»?

– Я… – Клавдия осеклась. – Я не это имела в виду.

– Именно это. Ты так же к нему относишься, как и я. Только притворяешься вежливой.

– А ты не притворяешься! Ты ходишь и сверлишь его взглядом. Ты даже имя его не можешь выучить – все «Иннокентий Павлович», «Иннокентий Павлович», как будто он учитель на родительском собрании!

– Потому что он чужой!

– Вот видишь! Сам сказал!

Варвара Филимоновна подняла руку, и оба замолчали.

– Хватит, – сказала она устало. – Вы не дети, чтобы при мне выяснять отношения. Платон, Клава права. Я слишком долго командовала парадом. Прости меня, дочка.

Клавдия всхлипнула.

– Да не в этом дело…

– В этом. Я знаю, в чем дело. – Варвара посмотрела на сына. – А ты, Платон, знаешь, в чем твоя беда? Ты боишься, что если примешь Кешу, то предашь отца. А на самом деле ты предаешь живых, пытаясь сохранить верность мертвому.

Она вышла, оставив их в тишине, нарушаемой лишь шипением радиатора.

Платон стоял, опустив голову. Клавдия смотрела на его ссутуленную спину и не знала, что сказать.

В прихожей щелкнул замок. Вернулся Иннокентий Павлович. Он тихо разделся, повесил пальто, поставил в угол портфель и, почувствовав напряжение, висящее в воздухе, не пошел на кухню, а свернул в зал, где его ждала Варвара.

– Варя, что случилось?

– Ничего, Кеша. Все хорошо.

– У тебя голос дрожит.

– Это от счастья. Оттого что ты пришел.

Он сел рядом, взял ее руки в свои.

– Варя, я могу уехать. Правда. Я не хочу, чтобы твоя семья разваливалась из-за меня.

– Ты моя семья, – твердо сказала она. – И без тебя она развалится быстрее. Не смей даже думать об этом.

Он помолчал.

– Я завтра плов приготовлю. Твой любимый, с барбарисом. И всех позову. Даже Платона.

– Он не придет.

– Придет. Я поставлю его любимый чай. Тот, с бергамотом. И не буду наливать себе, если ему неприятно. Я постою у плиты. Пусть думает, что я просто прислуга.

– Кеша!

– Я потерплю, Варя. Я сорок лет терпел, еще немного смогу. Главное, чтобы ты была рядом.

Она заплакала – беззвучно, как умеют плакать только женщины, всю жизнь прожившие в ожидании. Он обнял ее, и Маркиз, дремавший на кресле, одобрительно прищурился.

А в кухне Платон Ильич Корсаков впервые за много дней подошел к шкафчику, где хранился отцовский барометр. Он снял прибор с крючка, протер стекло рукавом и долго смотрел на стрелку, которая показывала на «Переменно».

– Пап, – шепнул он. – Что мне делать?

Стрелка не дрогнула.

Платон вздохнул, поставил барометр на место и, сам не зная зачем, открыл нижний шкафчик, где хранились старые, почти забытые вещи. Среди пыльных банок и коробок стояла бутылка. Дорогой коньяк, «Наполеон», выпуска семидесятых годов. Отец получил его в награду за рекордный улов и берег для «особого случая».

Платон смотрел на бутылку долго. Потом, не отдавая себе отчета в действиях, откупорил пробку, налил чуть-чуть в граненую стопку и выпил залпом.

Обжигающая сладость разлилась по груди. Он замер, прислушиваясь к себе. Ничего не изменилось. Отец не появился в дверях. Небеса не разверзлись. Мир остался прежним.

Платон завернул бутылку обратно в бархатную тряпицу, сунул в коробку и захлопнул дверцу.

Через час Иннокентий Павлович, войдя на кухню, чтобы вымыть за Варварой чашку, заметил, что дверца шкафчика приоткрыта. Он машинально наклонился, чтобы закрыть ее плотнее, и увидел коробку. Понял все сразу – по сдвинутой тряпице, по чуть повернутой этикетке.

Он медленно выпрямился. Посмотрел в сторону спальни, где Платон с Клавдией уже легли. Посмотрел на темное окно, в котором плясали снежинки.

И ничего не сказал.

Утром Варвара Филимоновна, собиравшаяся протереть пыль в шкафчиках, обнаружила, что заветная бутылка открыта.

Она стояла посреди кухни, держа в руках коробку, и лицо ее медленно наливалось краской.

– Кто? – спросила она у пустоты.

Никто не ответил. Платон еще спал. Клавдия возила Сонечку к репетитору. Иннокентий Павлович ушел в музей с самого утра.

Она нашла сына в спальне.

– Платон, проснись. Я тебя спрашиваю: ты?

Он сел на кровати, щурясь от яркого света.

– Что? Мама, в чем дело?

– Коньяк. Отца коньяк. Ты открыл?

Платон моргнул. Вчерашнее помутнение прошло, и теперь он смотрел на мать с удивлением человека, которого обвиняют в преступлении, которого он не совершал. Только он совершил. И память услужливо подсунула ему картинку: его собственная рука, льющая янтарную жидкость в стопку.

– Я… – начал он.

– Не ври! – Голос Варвары сорвался. – Только не ври! Это сделал Кеша? Да? Он полез без спросу?

– Мама…

– Он! Я знаю! Он всегда говорит, что ему ничего не надо, что он постоит в сторонке, а сам… сам! Сорок лет ждал, называется! Дождался! В чужой дом пришел и уже хозяйничает!

– Мама, ты не так поняла…

– Я все поняла! – Она швырнула коробку на кровать. – Ты всегда его защищал, да? Еще вчера вы с Клавдией собачились, а сегодня уже заодно? Покрываете алкоголика?

– Мама, ради бога, какой алкоголик? Там глоток всего!

– Ах, глоток?! Значит, ты знаешь, сколько там? Ты пил? Или он тебе наливал?

Платон вскочил с кровати.

– Я пил! Один! Иннокентий Павлович вообще ни при чем! Его здесь не было, когда я… когда это случилось!

– Не верю. – Варвара отступила на шаг. – Ты врешь. Ты просто хочешь его прикрыть, чтобы я не выгнала его.

– Мама, послушай…

– Нет, это ты послушай! – Она выпрямилась, и в ней снова проступил тот стальной капитанский стержень, который держал ее на плаву все эти годы. – Я тридцать лет ждала человека. Тридцать лет хранила память о твоем отце и ни разу, слышишь, ни разу не позволила себе слабости. А сейчас, когда я наконец решилась быть счастливой, этот человек… он предал мое доверие.

– Мама, ты совершаешь ошибку!

– Может быть. – Она взяла коробку с кровати. – Но эту ошибку я совершу сама. Без твоей помощи.

Она вышла, хлопнув дверью.

Платон стоял посреди комнаты, сжимая и разжимая кулаки.

Иннокентий Павлович вернулся в шестом часу вечера. Он был без пальто – забыл в музее, – и его пиджак был припорошен снегом. В руках он держал книгу в яркой суперобложке и смущенно улыбался.

– Варя, посмотри, я нашел в букинистическом. Тот самый атлас облаков, который ты хотела. Помнишь, мы говорили о перистых… – Он осекся, увидев ее лицо. – Что случилось?

Она стояла в прихожей, скрестив руки на груди. Рядом с ней на полу стоял его старый дерматиновый чемодан – раскрытый, полупустой.

– Собирай вещи, Иннокентий.

Он медленно положил книгу на тумбочку.

– Варя, объясни.

– Ты знаешь, что я нашла сегодня утром. – Ее голос был ледяным. – Ты пил. Тайком. Как вор. В моем доме. И ты думал, я не замечу?

Он побледнел.

– Варя, я… это не я.

– Конечно, не ты. Это Платон, да? Ты и его научил врать? – Она покачала головой. – Я всю жизнь ненавидела ложь. Саша никогда мне не лгал. Никогда. А ты… ты пришел и принес в мой дом ложь.

Иннокентий Павлович молчал. Его руки, лежавшие на крышке чемодана, дрожали.

– Если ты уйдешь сейчас, – тихо сказал он, – я больше никогда не вернусь. Я обещаю. Я исчезну. Ты даже открыток от меня не получишь.

– Ты меня шантажируешь?

– Нет. Я говорю правду. Я слишком стар, чтобы бегать за тобой еще сорок лет. Если ты решила, что я лжец… что ж. Значит, так тому и быть.

Она отвернулась к окну.

– Уходи.

– Прощай, Варя.

Он взял чемодан. Книгу об атласе облаков оставил на тумбочке.

В прихожую выскочила Сонечка.

– Дедушка Кеша! Вы куда?

– Мне надо ехать, Сонечка. Ненадолго.

– Вы обманываете! Вы насовсем!

Она повисла у него на руке. Иннокентий Павлович наклонился, погладил ее по голове.

– Я тебе камень подарил, помнишь? С мыса Дежнёва. Ты на него смотри, когда грустно будет. Он хранит тепло.

– Я не хочу камень! Я хочу вас!

– Сонечка, отпусти дедушку, – глухо сказала Варвара, не оборачиваясь.

– Бабушка! Бабушка, не надо! Он хороший!

– Сонечка, иди в комнату.

– Не пойду!

Из спальни вышел Платон. Он стоял в дверях, бледный, с темными кругами под глазами, и смотрел на эту сцену так, словно видел ее во сне.

– Стойте, – сказал он.

Все замерли.

– Стойте, – повторил Платон. – Иннокентий Павлович, не уходите.

– Платон Ильич, я не хочу быть яблоком раздора…

– Да подождите вы с вашим яблоком! – Платон шагнул вперед, схватил чемодан из рук гостя и поставил на пол. – Мама, это не он.

Варвара медленно обернулась.

– Что?

– Это я. Вчера. Я открыл бутылку. Я выпил. Иннокентий Павлович не пил, не открывал, даже не знал, что она там стоит. А сегодня утром, когда ты начала кричать, я испугался. Я подумал: пусть он будет виноват. Он чужой, его не жалко. – Платон сглотнул. – А потом я смотрел, как Сонечка плачет, и думал: что же я делаю? Я же не хочу быть таким. Я никогда не хотел быть таким.

Тишина.

Варвара Филимоновна перевела взгляд с сына на Иннокентия Павловича. Тот стоял, опустив голову, и молчал.

– Кеша… – голос ее дрогнул. – Кеша, почему ты не сказал? Ты же знал, что это не ты!

Он поднял глаза.

– А что бы это изменило, Варя? Ты бы поверила мне или Платону? Ты бы выбрала между нами? – Он покачал головой. – Нет. Лучше уж я уйду. Ты бы успокоилась. Платон бы остался с тобой. Все бы встало на свои места.

– Дурак ты, Кеша, – прошептала Варвара. – Старый дурак.

– Знаю, – он улыбнулся, и в этой улыбке было столько горечи, что Платон вдруг почувствовал: его собственные обиды – ничто по сравнению с тем, что вынес этот человек. – Я всегда был дураком. Ждал тебя сорок лет – не дурак?

– Ждал, – сказала Варвара, подходя к нему. – Ждал и дождался. А теперь собрался уходить? Нет уж. Я тебя тридцать лет искала по открыткам, я тебя узнала через двадцать лет, я тебя звала – и ты пришел. Теперь не уйдешь.

Она взяла его за руку.

– Никогда не уйдешь. Слышишь?

Иннокентий Павлович кивнул, не в силах говорить.

Сонечка всхлипнула и уткнулась носом в бабушкин халат. Маркиз, выскользнувший из спальни, потерся о ноги гостя и требовательно мяукнул.

И тогда Платон Ильич Корсаков сделал то, чего не делал много лет. Он подошел к Иннокентию Павловичу и протянул руку.

– Простите меня, – сказал он. – Я вел себя как последний…

– Не надо, – Иннокентий Павлович пожал его руку – крепко, по-мужски. – Я все понимаю. Вы берегли память. Это правильно.

– Я не берег. Я за нее прятался. – Платон вздохнул. – Знаете, я ведь на отца хотел быть похожим. Думал: вырасту, буду капитаном, уйду в море, а потом вернусь героем. А вырос – и даже на рыбалку боюсь уходить далеко от берега.

– Это не стыдно, – тихо сказал Иннокентий Павлович. – Берег – он тоже нужен. Кому-то надо ждать.

– Вы ждали.

– Я ждал. И дождался.

Платон посмотрел на мать, которая смотрела на Иннокентия Павловича так, как не смотрела ни на кого со дня смерти отца. Светло. Спокойно. Дома.

– Завтра, – сказал он. – Завтра суббота. Я хочу… мы хотим пригласить вас на ужин. В наш новый дом. Там еще даже мебели нет, но плов можно и на полу есть. Если вы, конечно, умеете готовить плов.

Иннокентий Павлович улыбнулся. Впервые за этот долгий день – по-настоящему, открыто.

– Умею. Меня узбеки научили, на зимовке. Сказали: «Кеша, ты без женщины пропадешь, хоть рис варить научись».

– Научился? – спросила Сонечка, вытирая слезы.

– Научился. Даже барбарис кладу.

– А шафран?

– Шафран – только по праздникам.

– Завтра праздник, – твердо сказал Платон. – Самый настоящий.

Клавдия, стоявшая в дверях кухни и молча наблюдавшая всю сцену, вдруг закрыла лицо руками и заплакала. Сонечка подбежала к ней.

– Мама, ты чего? Все же хорошо!

– Хорошо, – всхлипнула Клавдия. – Очень хорошо. Я просто… я думала, этот день никогда не наступит.

– Наступил, – сказал Платон, обнимая жену. – Прости меня. За все.

– Замолчи, – шепнула она. – Просто замолчи.

И они стояли в прихожей – все пятеро и кот, – и никто не хотел нарушать эту тишину, в которой больше не было напряжения, лишь тихое, робкое, но уже необратимое тепло.

Весна пришла в город на Набережной внезапно, как это всегда бывает на севере. Еще вчера сугробы подпирали подоконники, а сегодня с крыш сорвалась первая капель, застучала по жестяным козырькам, зазвенела в водосточных трубах.

Платон Ильич стоял у окна в их новой квартире. Квартира была светлая, с высокими потолками и видом на залив. Мебель еще не завезли – только кухонный стол, три табуретки и раскладушка, на которой они спали втроем, потому что Сонечка наотрез отказалась ночевать одна в новой комнате.

– Страшно, – сказала она. – Тут духи живут.

– Какие духи? – спросила Клавдия.

– Хорошие. Домовые. Они привыкают к людям, а люди их пугают, если сразу много мебели наставят.

Иннокентий Павлович, приехавший помогать с переездом, авторитетно заявил, что домовые существуют, он сам однажды видел на метеостанции, и они очень любят, когда им оставляют блюдце с молоком.

Сонечка поставила блюдце. Молоко за ночь не убавилось, но девочка была уверена, что домовой просто стесняется.

Платон смотрел, как за окном тает лед на заливе. Льдины медленно плыли к горизонту, сталкивались, крошились, и в разводьях уже синела вода – темная, холодная, но живая.

– Красиво, – сказал подошедший Иннокентий Павлович. – Лед всегда уходит красиво. Как будто прощается, но обещает вернуться.

– Вернется, – Платон усмехнулся. – Куда он денется.

– Никуда. – Иннокентий Павлович помолчал. – Платон Ильич, я хотел сказать… спасибо вам.

– За что?

– За то, что приняли. За то, что не выгнали тогда. За Сонечку. За Клавдию Сергеевну. За Варю. – Он смотрел прямо перед собой. – Я всю жизнь был один. Думал, это нормально. Привык. А теперь не могу. Теперь мне нужно, чтобы рядом кто-то дышал. Чайником гремел. Кот на коленях лежал. Вы не представляете, какое это счастье – когда тебя ждут дома.

Платон молчал долго. Потом повернулся.

– Иннокентий Павлович, а можно я вас буду Кешей называть? По-простому?

Тот вздрогнул.

– Можно. Конечно, можно.

– Кеша, – Платон попробовал имя на вкус. – Непривычно. Отец у меня был Сашей. Вы на него не похожи совсем.

– Я знаю.

– Но это ничего. – Платон помолчал. – Это, наверное, даже хорошо. Потому что если бы вы были похожи, я бы все время сравнивал. А так… вы просто вы. И я, кажется, рад, что вы есть.

Иннокентий Павлович кивнул. Его глаза блестели, но он сдержался – только провел рукой по лицу, будто смахивал невидимую паутину.

– Пойду плов доваривать, – сказал он хрипловато. – А то Варя ругается, что я пересаливаю.

– Пересаливаете?

– Немножко. Но она все равно ест.

Он ушел на кухню, а Платон остался у окна, глядя на льдины. Где-то там, далеко в море, уходил в свой вечный рейс «Альбатрос». Где-то там был остров Врангеля и метеостанция, где молодой Кеша Ветров сорок лет назад впервые увидел фотографию девушки с янтарными бусами и решил, что будет ждать ее всю жизнь, даже если она никогда не узнает.

Отец бы понял, подумал Платон. Отец был моряк. Он знал цену ожиданию.

Вечером они ели плов – настоящий, узбекский, с барбарисом и щепоткой шафрана, который Иннокентий Павлович берег «для особого случая». Маркиз сидел на коленях у хозяина и получал кусочки мяса прямо с вилки. Сонечка рассказывала про домового, который наконец выпил молоко – или это был кот, но какая разница.

Варвара Филимоновна сидела рядом с Кешей и улыбалась. Она больше не носила янтарные бусы – убрала их в шкатулку, на самую память. На ней был скромный шерстяной платок, который Кеша подарил ей на Восьмое марта, и она то и дело поправляла его, словно не веря, что может носить такие подарки.

Клавдия мыла посуду и не чувствовала раздражения. Потому что никто не стоял у нее за спиной, не поправлял, не советовал. Варвара Филимоновна сидела в зале и слушала, как Кеша читает Сонечке вслух «Двух капитанов».

– «Бороться и искать, найти и не сдаваться», – цитировала Сонечка басом, и все смеялись.

Платон вышел на балкон. Новая квартира была на девятом этаже, и отсюда, сверху, залив казался огромным серебряным блюдом, по которому рассыпали битое стекло.

Он достал телефон. Набрал номер матери.

– Мам, мы тут плов едим. Кешин. Пересоленный, конечно, но очень вкусный.

В трубке засмеялись.

– Передай ему, что я так и знала.

– Мам… – Платон помолчал. – Мам, спасибо.

– За что, сынок?

– За то, что не сдалась. За то, что дождалась. За то, что привела его в наш дом.

– Это ты меня благодаришь? – В голосе Варвары звенели слезы. – Это я тебя должна благодарить. Что принял. Что понял.

– Я не сразу понял.

– Главное – что понял.

За окном стемнело. Вдали, над крышами домов, зажегся маяк. Его свет был ровным, спокойным, надежным.

Таким же, как свет в окнах квартиры на Набережной, 17, где старый метеоролог Иннокентий Павлович Ветров наконец обрел свой берег.

Таким же, как свет в новой квартире на девятом этаже, где Платон Ильич Корсаков учился быть не тенью отца, а самим собой.

Таким же, как свет, который зажигается в сердце, когда оно перестает ждать и начинает просто жить.

В ту весну лед на заливе таял особенно долго. Старожилы говорили: к долгому лету. Дети запускали в ручьях бумажные кораблики. Влюбленные встречали рассветы на набережной.

А в доме на Набережной, 17 поселилось счастье. Оно было тихим, седым, чуть сутулым, пахло пловом и старыми книгами. Оно спало на коленях у дымчатого кота и грело руки о чашку с цикорием.

И никто уже не помнил, с чего началась эта история.

Потому что важны не начала. Важны – продолжения.

Популярное

Администрация сайта не несёт ответственности за содержание рекламных материалов и информационных статей, которые размещены на страницах сайта, а также за последствия их публикации и использования. Мнение авторов статей, размещённых на наших страницах, могут не совпадать с мнением редакции.
Вся предоставленная информация не может быть использована без обязательной консультации с врачом!
Copyright © Шкатулка рецептов | Powered by Blogger
Design by SimpleWpThemes | Blogger Theme by NewBloggerThemes.com & Distributed By Protemplateslab