пятница, 20 февраля 2026 г.

Мaлeнькaя Кaтя cжимaлa в pукaх пoтpeпaннoгo зaйцa и вepилa, чтo чудa нe будeт. Eё никтo нe ждaл. Нo кoгдa cудьбa ужe cпиcaлa eё co cчeтoв, нa пeppoнe пoявилcя тoт, ктo дoлжeн был cтaть для нee чужим. Этa иcтopия o тoм, кaк oднa cлучaйнaя вcтpeчa мoжeт пepeпиcaть вcё пpoшлoe и пoдapить будущee, в кoтopoe никтo ужe нe cмeл вepить


Мaлeнькaя Кaтя cжимaлa в pукaх пoтpeпaннoгo зaйцa и вepилa, чтo чудa нe будeт. Eё никтo нe ждaл. Нo кoгдa cудьбa ужe cпиcaлa eё co cчeтoв, нa пeppoнe пoявилcя тoт, ктo дoлжeн был cтaть для нee чужим. Этa иcтopия o тoм, кaк oднa cлучaйнaя вcтpeчa мoжeт пepeпиcaть вcё пpoшлoe и пoдapить будущee, в кoтopoe никтo ужe нe cмeл вepить

Катя сидела на краешке продавленного дивана, вцепившись в потрёпанного зайца с оторванным ухом. На коленях у неё лежала растрёпанная книжка про Незнайку, а у ног стоял старый, выцветший бабушкин сидор с нарисованными когда-то давно ромашками. В нём лежало всё её немудрёное богатство: смена белья, кукла Люська, пара фантиков от конфет и школьный дневник с четвёркой по чтению.

— Вылитая ты, Сергей, — женщина усмехнулась и, подавшись вперёд, тронула за плечо мужчину, который сидел напротив, уронив голову и сцепив пальцы в замок.

— Моя кровь, — глухо отозвался он, не поднимая глаз.

— Сколько годков-то ей?

— Седьмой пошёл.

— Ишь ты… А тебе самому тогда сколько было, интересно знать? — женщина прищурилась, разглядывая его с каким-то новым, колючим интересом.

— Восемнадцать. Перед самой армией это случилось. Светке, матери её, пятнадцать всего стукнуло. Я Катьку на руках и подержал-то всего ничего, раза три. Потом — призыв, уехал. А она… не дождалась, — Сергей сплюнул сквозь зубы на пол и тут же, спохватившись, затёр плевок ногой. — Ребёнка прятала, видеть не давала. Бабка её, правда, писала иногда, присылала фотки.

— Выходит, любил? — в голосе женщины послышалась насмешка.

Сергей дёрнул плечом, будто от холода.

— Думал, что да. Молодые дурные были. Мечтал: вернусь, шофёром устроюсь, хату сниму, их с дочкой наряжать буду, как куколок. А она… — он сжал кулаки так, что побелели костяшки. — Сука она.

Женщина — её звали Раиса — несколько мгновений буравила его взглядом, потом резко отстранилась, отвернулась к окну и закурила, пуская дым в форточку.

— Люби-и-ил, — протянула она с издёвкой. — А за любовь свою драться не пробовал? С руками вырвать у судьбы, а не на словах слюнявых разводить?

— Так она же…

— Что «она»? — Раиса резко обернулась, тряхнув короткой стрижкой. — Она, она… Слабаки вы все, вот что я тебе скажу. Бабу свою уберечь не смог, дитё потерял, а теперь сидишь тут, нюни распустил. Вынь да положь ему всё готовенькое! Любовь ему подавай, семью, а сам пальцем о палец…

— Рая, будет тебе, — Сергей поднял голову, в глазах его плескалась усталость. — Чего ты завелась? Было — сплыло. Я ж теперь у тебя, при тебе.

— У меня? А с какой это радости ты у меня? — женщина усмехнулась горько и зло. — Мне своих забот хватает, а тут ещё ты с довеском. Нет, Серёжа, не нужен мне такой расклад. Иди, решай свои проблемы.

Она снова демонстративно уставилась в окно, где моросил холодный октябрьский дождь.

Сергей тяжело поднялся, сделал шаг к ней, попытался обнять за плечи.

— Отстань, сказала.

— Раюш, ну чего ты? Мы ж с тобой не первый месяц, я ж для тебя всё… стараюсь. Как муж тебе…

— Муж — не муж, а так, перекантовщик, — отрезала Раиса, стряхивая пепел прямо на пол. — Сегодня ты, завтра Колька с мясокомбината, послезавтра Петька-дальнобойщик. Мне мужики без проблем нужны, а не с чужими детьми на шее.

Сергей побагровел, желваки на скулах заходили ходуном.

— С мясокомбината, значит? — голос его сел до шёпота. — Ах ты ж… А деньги мои пропивать — это пожалуйста? А подарки твои, тряпки — это с кого?

— Ага, — легко согласилась Раиса, даже не повернув головы. — Именно так. Проблему свою реши — приходи, поговорим. А нет — вали подобру-поздорову.

— Как же я её решу, Рая? Ты подумала? — Сергей развёл руками, в отчаянии оглядывая маленькую, прокуренную кухоньку. — Дочь она мне, кровиночка! Девчонка малая, семь лет всего. Неужто в тебе жалости нет? Вон, у кошек и то — чужих котят выкармливают, а ты человек всё-таки!

— Жалости? — Раиса вскочила так резко, что стул с грохотом опрокинулся. В два прыжка она оказалась перед Сергеем, ткнув его острым пальцем в грудь. — Ты мне про жалость заговорил? Про кошек? А ну слушай сюда!

Она говорила быстро, зло, захлёбываясь словами, и Катя, забившаяся в угол дивана, видела, как на шее у тёти Раи вздуваются жилы.

— Я в семнадцать лет точно так же, как твоя Светка, дурой была! Тоже любовь доказывала, ноги раскрыла перед первым встречным, — голос Раисы дрожал от ненависти к самой себе и к прошлому. — Только мой-то, в отличие от тебя, не сбежал сразу. Он подождал, пока живот вырастет, а потом как миленький слинял. А моя мамаша, вместо того чтоб поддержать, за шкирку меня — и к бабке, в соседнее село! Не в больницу, нет, чтоб позор не выносить на люди! К бабке-шептухе, подпольной… Всю ночь я у неё промучилась, кровью исходила, думала — помру. Выскребли меня, как миску пустую, — Раиса схватила Сергея за грудки и тряхнула. — И всё! Швах! Пустая я, понял, Серёжа? Нет у меня теперь ничего, и не будет! Ни детей, ни семьи, ни жизни нормальной! Одни козлы вроде тебя!

Она отпустила его и, обессиленная, опустилась на стул.

— Так что проваливай, — выдохнула она уже спокойнее. — И дочку свою береги. Не будь таким, как мой. Иди.

— Рая… — Сергей шагнул к ней, не зная, что сказать.

— Вон пошёл! — заорала она, вскакивая. — И дорогу сюда забудь! Чтобы духу твоего тут не было! И девчонку не смей сюда таскать, не место ей в этом гадюшнике!

Катя вжалась в спинку дивана, стараясь стать невидимкой. Она сжимала зайца так сильно, что вата из прорехи на спине полезла наружу. Ей было очень страшно.

Бабушка, которая растила её с пелёнок, умерла две недели назад. Мать, Светлана, приехала на похороны, поплакала для порядка и уже на следующий день уехала обратно в город, к своему новому мужу и его детям. Катю она забрала с собой, но в новой квартире места для неё не нашлось. Отчим, дядя Гена, сказал, глядя сквозь неё: «Сдай эту свою куда хочешь. Мне чужие рты не нужны». И вот теперь она здесь, у какого-то чужого мужчины, который, оказывается, её отец, а его любовница только что выгнала их обоих.

— Пошли, — голос Сергея был хриплым и безжизненным.

Катя послушно слезла с дивана, подхватила свой сидор и зайца. Она очень хотела пить и есть — с утра во рту не было ни крошки. Ещё она хотела лечь и закрыть глаза, чтобы ничего этого не видеть.

Они шли по мокрому городу, и холодный ветер пробирал до костей. Курточка на Кате была лёгкая, осенняя, а бабушка всегда говорила: «Придёт зима — купим тебе шубку, Катюша, пуховую». Теперь зима придёт, а бабушки нет. И шубки не будет.

Сергей шёл быстро, зло сплёвывая сквозь зубы и бормоча проклятья в адрес Раисы, Светки и всей своей невезучей жизни. Катя еле поспевала за ним, спотыкаясь о мокрые листья и трещины в асфальте. Она думала о детском доме. Когда они с бабушкой ходили мимо большого серого здания с железными воротами, бабушка всегда крепче сжимала её ладошку и ускоряла шаг. «Не дай бог, не приведи господь», — шептала она. А Катя запоминала эти слова.

Значит, вот оно как. Теперь ей туда.

Но они пришли не к серому зданию. Они пришли на вокзал.

Огромный, гулкий, прокуренный и суетливый. Люди бежали, толкались, кричали, тащили чемоданы и узлы. Кто-то смеялся, кто-то плакал. Всё смешалось в один сплошной, оглушительный шум.

— Сиди здесь, — буркнул Сергей, указывая на скамейку в углу зала ожидания. — Я мигом. Не уходи.

Катя кивнула и села.

Она просидела очень долго. Мимо проходили люди, объявляли поезда, кто-то уронил бутерброд, и голуби, залетевшие внутрь, набросились на него. Катя смотрела на голубей, на снующие ноги, на яркие картинки в киоске. Сергея не было.

«Ушёл, — поняла она вдруг с пугающей ясностью. — Ушёл, как тот парень от тёти Раи. Как мама от бабушки. Как все». К горлу подступил горький комок, но Катя сдержала слёзы. Она уже знала, что плакать бесполезно. Она решила подождать ещё немного и потом подойти к тому дяде в милицейской форме, который стоял у входа и строго смотрел по сторонам. Подойти и сказать: «Дяденька, меня бросили».

— Заждалась? — Сергей возник перед ней неожиданно. Он был какой-то другой — взлохмаченный, запыхавшийся, но глаза блестели не зло, а как-то… виновато и обрадованно одновременно. — На, держи, промокла, небось.

Он протянул ей бутылку газировки «Буратино» и свёрток из пожелтевшей газеты. В свёртке оказались горячие, ещё дымящиеся пирожки. Запах был такой сногсшибательный, что у Кати сразу засосало под ложечкой.

— Не знал, какие ты любишь, — сказал Сергей, присаживаясь рядом на корточки. — Взял всяких: с рисом, с повидлом, с ливером. Давай, ешь, не стесняйся. Я вон ещё газету «Пионерскую правду» тебе купил, там интересное есть, и яблок.

Катя молча вцепилась зубами в пирожок с повидлом, чуть не плача от голода и нахлынувшего облегчения. Слёзы всё-таки потекли, и она зло вытирала их грязной ладошкой, боясь, что он заметит и передумает её кормить.

— Ладно, ты ешь, а я пока сгоняю в одно место, — Сергей встал. — Тут рядом, мужики сказали, туалеты платные есть и умывальники. Сходи, приведи себя в порядок. Я здесь, на этом месте буду ждать. Договорились?

Катя кивнула, доедая второй пирожок.

Она нашла туалет, с трудом разобралась с краном, набрала в ладошки ледяной воды, умылась. Посмотрела на себя в мутное, треснутое зеркало. На неё смотрела чумазая, испуганная девчонка с большими глазами и растрёпанными косичками. Катя поплевала на пальцы и пригладила волосы.

Когда она вышла, Сергея на месте не было. Только что купленная газета лежала на скамейке рядом с её сидором.

Катя замерла. Сердце ухнуло вниз и провалилось куда-то в пятки. Всё-таки ушёл. Покормил, как бездомного котёнка, и ушёл. Она села на скамейку, взяла газету в руки и снова посмотрела на вход, надеясь увидеть его фигуру. Там были чужие люди. Много чужих людей.

— Катерина! — раздалось за спиной.

Она обернулась. Сергей стоял в двух шагах, держа в руках сетку-авоську, полную зелёных яблок, и какую-то смешную книжку с картинками на обложке. «Приключения барона Мюнхгаузена».

— Увидел в киоске, вспомнил, сам в детстве читал, — сказал он, чуть смущаясь. — Думаю, дочке моей должно понравиться. Ну что, готова? Тогда двинули. Нам ещё билеты брать.

— А куда мы? — впервые за всё время подала голос Катя.

— Ко мне на родину, — Сергей вздохнул, подхватил её сидор. — В деревню, под Тамбовом. К деду с бабкой. Моим, значит, твоим. Бабка там у меня, Зоя, строгая, но справедливая, а дед Фёдор — свой в доску, ладить будете. Примут, никуда не денутся. Не век же нам скитаться.

Катя ничего не ответила. Она просто взяла его за руку, и они пошли к кассам.

В поезде они ехали долго — целые сутки. Плацкартный вагон, грохот колёс, запах капусты и кипятка. Сергей часто уходил курить в тамбур, а Катя оставалась лежать на верхней полке и смотрела, как за окном проплывают леса, поля и маленькие станции с жёлтыми домиками.

На одной из таких станций поезд стоял долго. Сергей вышел на перрон размяться и заодно купить у бабушек варёной картошки и солёных огурцов. Поезд тронулся неожиданно. Катя увидела в окно, как перрон медленно уплывает назад, а на нём стоит Сергей и смотрит на вагон. Она поймала его взгляд. В нём было что-то такое, отчего у неё перехватило дыхание — растерянность, страх и… отчаяние. На одно бесконечное мгновение ей показалось, что он сейчас так и останется, сойдёт с уходящего поезда, растворится в толпе провожающих. Мир вокруг Кати покачнулся. Она вцепилась в поручень, чувствуя, как холодная волна ужаса заливает всё внутри. Он бросил её. Всё-таки бросил…

— Картошка, бери, пока горячая, — раздалось вдруг от входа в купе.

Катя резко обернулась. Сергей стоял в проходе, держа в руках завёрнутый в газету кулёк. Он тяжело дышал, на лбу блестели капли пота. Видно было, что он бежал.

— Едва успел, — выдохнул он, плюхаясь на нижнюю полку. — Заговорился с дедом одним, про рыбу, а поезд-то — трогается. Хорошо, проводница крикнула, дверь подержала. Слезай, Катерина, обедать будем.

Катя молча слезла. Она села напротив него и стала есть картошку, макая её в соль. Есть не хотелось, но она заставляла себя, чтобы не расплакаться. Она видела этот его взгляд на перроне. Она точно видела. Он колебался. Он хотел остаться. Или не хотел? Она не знала и боялась спрашивать. Она просто молча ела, а внутри неё навсегда поселилась маленькая, холодная льдинка.

Они сошли с поезда глубокой ночью на полустанке, название которого Катя даже не разобрала. Было темно, ветрено и сыро. Горел один единственный фонарь у деревянного здания вокзальчика. Сергей попытался уговорить дежурную пустить их переночевать, но та, заспанная и злая тётка в телогрейке, обозвала его пьянью и пригрозила милицией.

— Ковровую дорожку вам постелить? — крикнула она вдогонку, захлопывая дверь. — Ишь, моду взяли, шастают тут!

— Тьфу, дура старая, — сплюнул Сергей, но спорить не стал. — Пошли, дочка, тут неподалёку автовокзал должен быть, может, там пустят.

Автовокзал оказался маленьким домиком с одиноким жёлтым окошком. Сергей постучал. Долго никто не открывал, потом щёлкнул засов, и на пороге появился мужичок в тельняшке и с заспанным лицом.

— Кого там носит на ночь глядя?

— Мужик, выручай, — зачастил Сергей. — С поезда мы, с дочкой. В Масловку нам, автобус только утром. Дитё продрогло, пусти переночевать, хоть на лавке.

Мужик посветил фонариком, разглядывая Катю.

— Дитё, говоришь? Ладно, заходите. Только без глупостей. Чайник на плите, кружки там, на полке.

Их пустили. В комнате дежурного было тепло и пахло махоркой и керосином. Катя прилегла на жёсткий диванчик, подложив под голову свой сидор, и провалилась в чёрный, глубокий сон без сновидений.

Утром они сели в старенький, дребезжащий автобус «Пазик» и поехали по разбитой грунтовке. Катя прижималась к отцу, который приобнял её за плечи, и смотрела в окно на голые осенние поля, чёрные деревья и редкие покосившиеся избы.

Масловка встретила их грязью и лаем собак. Сергей привёл её к большому, крепкому дому под шиферной крышей. Калитка была не заперта. Они вошли во двор, и навстречу им вышла сухонькая старуха в тёмном платке.

— Здорово, мать, — сказал Сергей, останавливаясь.

— Явился, соколик, — старуха поджала губы, окинула его цепким взглядом, потом перевела его на Катю. — А это кто ж такая?

— Дочь моя, Катерина. Твоя внучка, выходит.

Старуха помолчала, потом вздохнула.

— Ну, проходите в дом. Фёдор! — крикнула она. — Глянь, кого принесло!

Из дома вышел высокий сутуловатый старик с седыми усами и добрыми, выцветшими глазами.

— Сын! — он крепко обнял Сергея, хлопая его по спине. — Вернулся! А это кто ж, внучка, что ль? Ну, здравствуй, малая. Дед Фёдор я.

Так для Кати началась новая жизнь.

Первое время было очень трудно. Бабка Зоя оказалась и правда строгой. Она всё время ворчала: и не так стоишь, и не так ложку держишь, и много ешь, и мало помогаешь. Катя боялась её до дрожи в коленках, но молчала, стиснув зубы. Дед Фёдор был полной противоположностью. Он возился с ней, мастерил игрушки из дерева, рассказывал про войну и про то, как в молодости на тракторе пахал.

Сергей устроился в местный колхоз шофёром. Работал с утра до ночи, приходил уставший, но довольный. Денег было мало, но Катя впервые в жизни почувствовала, что она кому-то нужна. Что у неё есть дом.

В местной школе её встретили настороженно. Деревенские ребята косились на «городскую», которая стеснялась говорить и всё время молчала. Но постепенно всё наладилось. Учительница, Марья Ивановна, пожилая добрая женщина, посадила её с тихой девочкой Таней, и они подружились.

Прошёл месяц, другой. Катя оттаяла, стала улыбаться, научилась доить корову и топить печь. Бабка Зоя, видя её старание, стала относиться мягче. Однажды вечером, когда Катя мыла посуду, старуха подошла к ней и погладила по голове своей шершавой ладонью.

— Ничего, девка, живи. Не бойся. Место найдётся. Ты на меня не серчай, я суровая, потому что жизнь такая. А ты вон, работящая, вижу. И Серега твой — он парень хороший, только жизнь его поломала. Ты его береги.

Это были самые тёплые слова, которые Катя слышала от неё. Она кивнула, боясь расплакаться.

А потом случилось то, что перевернуло всё окончательно.

В марте, когда снег уже начал таять, а дороги раскисли, Сергей возвращался на грузовике из соседнего села. На повороте его занесло на скользкой глине, и машина перевернулась в кювет.

Катя была в школе, на репетиции школьного хора. В класс влетел запыхавшийся Витька Сомов и заорал на всю рекреацию:

— Катька, а Катька! Твоего батю в больницу повезли! Грузовик-то его — хрясь! Я сам видел!

Катя не помнила, как выбежала из школы. Она бежала по раскисшей дороге, падала, вставала, снова бежала, не чувствуя холода и грязи. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. В больницу она прибежала как раз в тот момент, когда Сергея на носилках грузили в «скорую», чтобы везти в район.

Он лежал бледный, с залитым кровью лицом, но, увидев её, слабо улыбнулся пересохшими губами.

— Живой я, Катюш, живой… Не реви.

— Папка! Папочка! — Катя бросилась к нему, вцепилась в край носилок. Санитары пытались её оттащить, но она вцепилась мёртвой хваткой. — Я с ним! Я с ним поеду! Не отдам!

Врач махнул рукой — пусть едет. Так Катя и просидела всю дорогу, сжимая его холодную руку и шепча: «Только не умирай, папочка, только не умирай, я тебя очень люблю».

Сергей выжил. Сломанные рёбра, сотрясение, глубокая рана на голове, но живой. Месяц он пролежал в больнице, и Катя ездила к нему каждые выходные — сначала на попутках, потом, когда дороги подсохли, на велосипеде, который подарил ей дед.

После этой аварии их отношения стали совсем другими. Та льдинка, что поселилась в Катином сердце на вокзале, растаяла без следа. Она поняла главное: этот человек никогда её не бросит. Он её отец.

Шли годы. Катя окончила школу с золотой медалью. Бабка Зоя к тому времени умерла, дед Фёдор совсем сдал. Катя собралась поступать в педагогический в Тамбове, но Сергей сказал ей твёрдо:

— Никуда я тебя одну не пущу. Переводи документы, вместе поедем. И деда заберём.

Они сняли маленькую квартирку, Катя училась, Сергей работал таксистом, дед сидел дома, штопал носки и смотрел телевизор. Жили трудно, но весело. Катя готовила, Сергей привозил продукты, дед рассказывал бесконечные истории про войну.

На третьем курсе Катя встретила его — Максима, студента-медика. Высокий, спокойный, с умными глазами. Он приходил к ним в гости, помогал деду, чинил розетки, приносил Сергею рыбацкие снасти. Они подружились.

Когда Катя получила диплом, Сергей сказал:

— Ну, дочка, я своё дело сделал. Теперь и о себе можно подумать.

И, к Катиному изумлению, он… женился. На женщине, с которой познакомился в очереди в поликлинике. Нина была медсестрой, тихой, доброй, с двумя детьми-подростками. Сергей переехал к ней, а Катя с Максимом, который к тому времени сделал ей предложение, остались с дедом. Но никто не стал чужим. Все выходные они проводили вместе — большой, шумной семьёй. Нинины дети, Лена и Пашка, называли Сергея «дядей Серёжей», но Катя видела, как он возится с ними, как покупает им мороженое и чинит велики, и ревности не было. Было только одно огромное, всепрощающее чувство — она называла его благодарностью.

В тот вечер они сидели на веранде дома в Масловке, который давно переделали под дачу. Лето было в самом разгаре, пахло скошенной травой и малиной. Сергей, уже совсем седой, но всё такой же жилистый и быстрый, сидел в плетёном кресле и курил, пуская дым в москитную сетку. Катя, беременная вторым, разливала чай.

— Слышь, Катерин, — вдруг сказал он, глядя куда-то в сторону сада. — Ты меня прости, если что не так.

— За что, пап? — она удивлённо подняла брови.

— За всё, — он вздохнул. — За то, что тогда, на вокзале, чуть не… — он запнулся, подбирая слово. — За то, что не сразу понял, какое это счастье — ты.

Катя подошла к нему и обняла за шею.

— Глупый ты мой. Я тебя сто лет как простила. Если б ты меня тогда не забрал, кто знает, где бы я сейчас была. Спасибо тебе, папа.

Сергей обнял её в ответ, спрятав влажные глаза в её плече.

А потом в калитку вбежала его младшая, Алёна, дочка Нины, которую он удочерил несколько лет назад, когда они с Ниной окончательно расписались.

— Пап! Кать! А там Максим приехал, и Ленка с малышом! И Пашка из армии звонил, его на две недели отпустили!

Веранда наполнилась шумом, смехом, топотом ног. Приехали зятья, прибежали соседи. Катя смотрела на эту кутерьму, на своего отца, который сидел во главе стола, окружённый детьми и внуками, и думала о том, что всё могло быть иначе.

О том маленьком, испуганном зверьке, который семь лет назад сидел на вокзале и боялся даже дышать.

О той минуте на перроне, когда она увидела в его глазах сомнение.

Она так и не спросила его тогда, что это было. И он ни разу не признался. Но однажды, разбирая старые отцовские бумаги уже после его смерти (он умер тихо, во сне, на восьмом десятке), Катя нашла в его старом, потрёпанном бумажнике пожелтевшую фотографию. На ней была она, маленькая, лет пяти, с бантами, на руках у бабушки. И маленький, сложенный вчетверо листок из ученической тетради. Это была она, Катя, семи лет от роду, карандашом, коряво, вывела: «Папа, я тебя жду. Приезжай».

Сергей носил это письмо с собой всю жизнь. Ни разу не сказав о нём ни слова.

Катя вытерла слезы и посмотрела на фотографию отца, стоящую на комоде в окружении детских рисунков и цветов. Рядом лежал тот самый старый заяц с оторванным ухом, которого она когда-то привезла из Москвы. Ухо она пришила давно, и игрушка теперь сидела на почётном месте, охраняя сны уже её внуков.

— Спасибо, папа, — прошептала Катя, глядя на его смеющиеся глаза с фотографии. — За всё спасибо.

В саду за окном звенели детские голоса, пахло яблоками и мёдом, и жизнь, которую он ей подарил, продолжалась.

МИCТИКA. Хoзяйкa дoмa caмa тoлкнулa мeня в oбъятия cвoeгo мужa, caмa пoливaлa cухoй цвeтoк в кoмнaтe пoгибшeгo cынa — и улыбaлacь. Я cчитaлa eё чудaкoвaтoй, пoкa нe узнaлa, чтo вынaшивaю нe пpocтo peбeнкa, a душу, кoтopую выpвaли у нeбытия


МИCТИКA. Хoзяйкa дoмa caмa тoлкнулa мeня в oбъятия cвoeгo мужa, caмa пoливaлa cухoй цвeтoк в кoмнaтe пoгибшeгo cынa — и улыбaлacь. Я cчитaлa eё чудaкoвaтoй, пoкa нe узнaлa, чтo вынaшивaю нe пpocтo peбeнкa, a душу, кoтopую выpвaли у нeбытия

Высокий клен за окном гостиной ронял последние багряные листья на газон, подстриженный так ровно, словно его подравнивали маникюрными ножницами. В камине уютно потрескивали дрова, отражаясь в полировке антикварного паркета, и Алина, обхватив ладонями горячую кружку с кофе, в который уже раз поймала себя на мысли, что жизнь удалась.

Она устроилась здесь, в этом огромном доме за городом, словно рыба в воде. Домработница — должность формальная. На деле же она была скорее украшением интерьера и собеседницей для хозяйки. Дом сверкал чистотой сам по себе, словно обладал даром самовосстановления, а готовка была для Алины в радость.

— Ты видела, какая машина вчера вечером остановилась у соседей? — Вера Ивановна, женщина с печальными, но все еще красивыми глазами, отставила чашку с травяным чаем. — Серебристый «Мерседес». Интересно, к кому это?

— Может, к дочери? — лениво отозвалась Алина, наблюдая, как хозяйка дома нервно теребит кружевной платок. — Говорят, она у них в городе учится.

— Нет, у дочери веснушки и «Фольксваген». А тут мужчина, — Вера загадочно понизила голос. — Солидный. Наверное, к Маргарите Петровне. А ведь ей уже за шестьдесят!

Они рассмеялись. Эти чаепития с пересудами стали их маленьким ритуалом. Алина чувствовала себя здесь не прислугой, а скорее младшей подругой, сиделкой для души этой хрупкой женщины.

Даниил, муж Веры, появлялся в доме словно тень большого города. Высокий, подтянутый, с дорогими часами на запястье, он всегда был вежлив, но отстранен. Алина знала, что именно он заправляет всем тем бизнесом, который позволял Вере не работать и лечиться в лучших клиниках. Лечиться от тихой, застарелой печали, которая поселилась в этом доме несколько лет назад, когда из жизни ушел их семилетний сын Глеб.

— Ты ему нравишься, — как-то вечером, когда за окнами уже стояла непроглядная ноябрьская темень, сказала Вера. Они сидели в полумраке гостиной, и огонь в камине бросал на ее лицо живые, танцующие тени.

— Кто? — Алина поперхнулась кофе.

— Даня. Ты ему нравишься. Я же вижу, — Вера улыбнулась, но в этой улыбнице не было ни капли ревности. — Знаешь, я бы даже не обиделась, если бы вы… если бы у вас что-то было. Ты очень светлая, Алина. Мне от тебя спокойно. И ему с тобой хорошо.

Алина тогда лишь растерянно хлопала ресницами, но слова Веры засели в голове занозой. А когда через несколько дней Даниил, краснея как мальчишка, попросил ее задержаться после уборки в кабинете, она уже знала, о чем пойдет речь.

— Это не будет историей про любовь, — глухо сказал он, глядя в окно. — Я никогда не брошу Веру. Мы можем остановиться в любую секунду. Твоя работа и зарплата от этого не пострадают.

Алина тогда согласилась, удивив саму себя. Ей было двадцать пять, она была красива и свободна. Работа в этом доме оплачивалась так щедро, что позволяла откладывать на собственную квартиру, но отнимала все время. Роман с хозяином? Почему нет. Легко, без обязательств, с молчаливого благословения его жены.

Но была в этом доме комната, куда Алине вход был заказан. Детская.

Она видела эту дверь в конце коридора — белую, с резными наличниками. Вера сама заходила туда каждую неделю, проводила там час-другой, а выходила с опухшими от слез глазами. И еще там, на комоде у окна, стояла гардения в голубом керамическом горшке. Сухая. Мертвая. Серая ветка с облетевшими листьями торчала из земли, как скелетик.

— Не трогай этот горшок, — попросила Вера в первый же день. — Никогда. Даже пыль вытирай осторожно. Это память.

— Конечно, Вера Ивановна, я понимаю.

Алина действительно понимала. Горе бывает разным. Для кого-то важным становится засохший цветок, фотография, игрушка. Она не спорила.

Часть вторая: Зеленый росток

Началось все через месяц после того, как между Алиной и Даниилом установилась эта странная, ни к чему не обязывающая связь. Алина вышла в коридор с ведром и шваброй и застыла, как вкопанная.

Вера стояла у двери в детскую. В руках у нее была пластиковая лейка, с носика которой срывались тяжелые капли. Вера осторожно, любовно поливала… сухую гардению? Алина невольно шагнула ближе, заглянула в приоткрытую дверь и ахнула.

Рядом с серым, мертвым стволиком из земли пробивался тонкий, изумрудно-зеленый росточек. Он тянулся к стеклу, к бледному осеннему солнцу.

— Вера Ивановна… — прошептала Алина. — Вы посадили новый?

— Нет, — женщина обернулась, и в ее глазах стояли слезы, но это были не слезы боли, а слезы какого-то восторженного ужаса. — Это тот же. Он ожил. Ты понимаешь? Он ожил! Я заметила это, когда ты появилась в нашем доме.

Вечером того же дня Алина, озадаченная, рассказала об этом Даниилу. Они встречались в его кабинете, пока Вера смотрела телевизор в гостиной. Это было их временем.

— Она сама не своя последнее время, — Даниил устало потер переносицу. — Таскается по этим шаманам, экстрасенсам. Я ей говорю: «Вер, это опасно, там одни шарлатаны», а она слушать не хочет. Говорит, что только они дают ей надежду.

— Надежду на что?

Даниил промолчал, но Алина и так догадалась. Надежду снова увидеть сына.

Прошла неделя. Алина все реже бралась за тряпку и все чаще просто сидела на кухне, пока Вера хлопотала вокруг нее. Это было невыносимо странно: хозяйка мыла посуду, вытирала пыль в гостиной, а домработница пила чай с малиновым вареньем.

— Вера Ивановна, ну зачем вы? Я сама, — в который раз пыталась протестовать Алина.

— Молчи, молчи, — отмахивалась та. — Тебе нужно отдыхать. Беречь себя.

И вот однажды утром Вера ворвалась в комнату Алины без стука. Глаза ее горели лихорадочным огнем, на щеках горел румянец.

— Смотри! — она протянула дрожащую веточку. На тонком стебле гардении распустился белоснежный, восковой цветок. Он был идеален, как будто вырезанный из драгоценной бумаги. Его аромат — тяжелый, сладкий, пьянящий — мгновенно заполнил комнату.

— Господи… — выдохнула Алина. — Как такое возможно? Сентябрь на дворе, цветы не цветут…

— Это знак, — прошептала Вера, прижимая ветку к груди. — Это знак, Алина. Он пришел. Он здесь.

В тот же вечер Алина, сама не понимая почему, позвонила Даниилу. Ей было тревожно.

— Даниил, приезжай. С Верой что-то не то. Она сегодня на уборку сорвалась, полы мыла, пирог мне испекла. Глаза горят, как у безумной. И эта гардения…

Даниил приехал через час. Он застал странную идиллию: Вера, в переднике, перебирала крупу на столе, а Алина сидела тут же, в полной растерянности.

— Вер, — мягко начал Даниил, садясь рядом с женой. — Ты сегодня пила таблетки?

— Ах, оставь, — отмахнулась Вера, но взгляд ее остался таким же отрешенно-счастливым. — Я никогда не была так здорова, как сейчас.

— Алина сказала про цветок. Это… это невероятно. Но ты не перенапрягайся.

— Даня, — Вера вдруг взяла его за руку и посмотрела прямо в глаза. — Я все для тебя сделала. Ты даже не представляешь. Ради вас.

Ночью, когда они остались вдвоем в спальне, Даниил обнял Алину, но мыслями был далеко.

— Мне это не нравится, — признался он. — С ней такое было однажды, после похорон. Она говорила, что видит Глеба в окне, слышит его голос. Потом это прошло. А сейчас… эта гардения. Слишком странно.

— Может, это просто чудо? — робко предположила Алина.

— Чудес не бывает, — жестко отрезал Даниил. — Бывают только болезни и совпадения.

Они еще не знали, что главное «совпадение» ждало их впереди.

Часть третья: Разговор о душе

Выходные Алина проводила в городе, у подруги. Ей нужно было проветриться, отвлечься от сладкого, дурманящего аромата гардении и липкой заботы Веры. Но мысли о доме в лесу не отпускали. В воскресенье вечером, когда она собирала сумку, чтобы ехать обратно, раздался звонок.

— Алло, Настя… то есть, Алина. Слушай меня очень внимательно, — голос Даниила был напряженным, металлическим. — Ты сейчас ни в коем случае не приезжаешь сюда. Ты вообще должна уехать. В другой район, в другой город. Спрятаться.

— Что? — Алина села на кровать. — Даня, ты пьян? О чем ты?

— Делай, как я говорю! Я потом все объясню!

— Нет! — в ней вскипело раздражение и страх. — Я никуда не поеду, пока ты не скажешь мне правду. Немедленно! Что случилось?

В трубке повисла тяжелая пауза. Слышно было только его прерывистое дыхание.

— Я все знаю, — наконец выдохнул он. — Ты беременна. И именно поэтому ты должна уехать.

Алина похолодела. Рука инстинктивно легла на живот. Она узнала об этом только вчера. Тест, купленный в аптеке у подруги, выдал две четкие полоски.

— Откуда?.. — прошептала она. — Ты следишь за мной? Даня, ты хочешь, чтобы я избавилась от него? Чтобы не было проблем? Но это и мой ребенок тоже!

— Нет! — перебил он. — Не перебивай. Ты должна исчезнуть, потому что ты носишь не своего ребенка. Вернее… не только своего.

Через час он был у нее. Алина сидела на диване, поджав ноги, бледная, с мокрыми от слез щеками. Даниил стоял у окна, нервно сжимая и разжимая кулаки.

— В день, когда ты уехала, Вера пришла ко мне, — начал он глухо. — Она рассказала все. Сама. Она хотела, чтобы я знал. Потому что… потому что боялась, что напугает тебя.

— Говори уже! — крикнула Алина.

— Тот шаман, к которому она ездила полгода назад… это не был обман. Он действительно что-то сделал. Какой-то древний ритуал. Он сказал, что может вернуть душу Глеба в наш мир. Что она не ушла, а застряла где-то между небом и землей. Что он может помочь ей переродиться. Но есть условие. Олеся… то есть Вера, не может выносить ребенка. Ее организм убит болезнью после первых родов.

— И что? — Алина чувствовала, как холод ползет по позвоночнику.

— Нужно было найти другое тело, — Даниил сглотнул. — Здоровое, молодое. И показать душу этому телу, «познакомить» их. Шаман использовал для этого… растения. Гардения — это символ чистоты и новой жизни в его культуре. Когда она засохла, это значило, что душа ждет. Когда она дала росток…

— Когда в дом вошла я, — прошептала Алина. — О боже.

— Да. Она наняла не просто домработницу. Она искала инкубатор. Сосуд. Она все спланировала с самого начала. И меня подтолкнула к тебе. И она знала, когда это случится. Гардения зацвела тогда, когда душа Глеба… вошла в тебя. Когда ты забеременела.

Алина вскочила, заметалась по комнате. Ее трясло.

— Это безумие! Этого не может быть! Вы оба сумасшедшие!

— Посмотри на меня! — Даниил схватил ее за плечи. — Я сам не верил. Но как иначе объяснить цветок, который расцвел зимой, засохший семь лет назад? Как объяснить, что Вера с маниакальным упорством заставляла меня быть с тобой? Она знала, что это единственный шанс. А теперь она говорит, что чувствует его. Чувствует, как он растет внутри тебя. И она хотела… она хотела забрать его, когда он родится.

— Забрать? — Алина вырвалась. — Моего ребенка? Убить меня?

— Нет! Не убить. Она хотела предложить тебе деньги. Огромные деньги, от которых ты не сможешь отказаться. Она приготовила документы на отказ от ребенка в пользу приемной матери. Она думала, что ты, молодая девушка, мечтающая о карьере, согласишься. Что это решит все проблемы.

Алина рухнула на колени, обхватив живот руками. Ребенок. Ее ребенок. Или не ее? Чей он? Внутри нее росла не просто новая жизнь. Внутри нее росла душа, которую вырвали из небытия магией и отчаянием.

— Что теперь будет с Верой? — спросила она, не поднимая головы.

— Вера получит то, что заслужила. Дом, полный тишины, и воспоминания, которые сведут ее с ума окончательно. Я не могу ее сдать полиции — она не преступница в юридическом смысле. Она сумасшедшая, одержимая горем женщина. Я отправлю ее в клинику. Навсегда. Но ты… твое решение, Алина. Я не имею права тебя неволить.

Алина долго молчала. Она думала о мальчике Глебе, которого никогда не знала. О его фотографиях, которые видела в гостиной. Кудрявый, улыбчивый, с огромными глазами. Он любил всех вокруг и так хотел узнать мир. И теперь он был здесь. Снова.

— Я не сделаю аборт, — сказала она твердо. — Но и Веру к нему не подпущу. Никогда. Ты понял?

Даниил кивнул, пряча слезы.

Часть четвертая: Сын

ПРОШЛО ДЕВЯТЬ ЛЕТ.

Море у подножия скал шумело ровно, убаюкивающе. Белые барашки волн набегали на гальку, перебирали её с тихим шелестом. Алина сидела на веранде небольшого домика, увитого диким виноградом, и смотрела, как двое мужчин в её жизни возятся с мангалом.

— Мам, дым глаза ест! — крикнул кудрявый мальчишка лет восьми, смешно жмурясь и размахивая полотенцем.

— Отойди, Елисей, дай сюда, — второй мужчина, седой на висках, но все еще статный, забрал у него полотенце и ловко сбил языки пламени, вырывающиеся из-под шашлыка.

— Дядя Даня, а почему ты шампуры не крутишь? Их же крутить надо!

— А я люблю, чтобы мясо само жарилось, — Даниил подмигнул мальчику. — Как судьба.

Алина улыбнулась. Девять лет пролетели как один миг. Она вырастила сына в другом городе, сменила имя, купила этот маленький домик у моря на сбережения. В графе «отец» в свидетельстве о рождении Елисея стоял прочерк. Она стала флористом — ирония судьбы, не иначе — и открыла свою маленькую мастерскую.

Даниил появился в их жизни, когда Елисею было два. Он нашел их через частного детектива. Не для того, чтобы забрать или предъявить права. Он просто хотел видеть. Он принял роль «дяди», лучшего друга семьи, и за эти годы стал для мальчика ближе, чем многие родные отцы.

— Как Вера? — тихо спросила Алина, когда Елисей убежал на берег собирать ракушки.

— Все там же, — Даниил сел рядом, его лицо омрачилось тенью. — Тихая. Спокойная. Сидит в саду клиники. Иногда что-то шепчет. Ухаживает за гарденией. Я привёз ей тот самый росток из дома. Он прижился.

— Она узнаёт тебя?

— Не всегда. Но когда узнаёт, просит прощения. У меня. У тебя. У него, — кивнул он в сторону моря, где мелькала кудрявая голова Елисея. — Она говорит, что любит его. Что он всегда с ней. Как тот цветок.

— Бедная женщина, — вздохнула Алина. В злости, которая жила в ней первые годы, уже не осталось силы. Осталась только усталая жалость.

— Она сама выбрала свою судьбу, — Даниил пожал плечами. — Но ты права. Она бедная. Слишком сильная любовь — это тоже болезнь.

Вечером, когда небо над морем зажглось мириадами звезд, а шашлык был съеден, Елисей устроился между Алиной и Даниилом, укрытый пледом.

— Мам, а почему у меня нет папы, как у всех? — спросил он вдруг, глядя в небо.

Алина вздрогнула. Она ждала этого вопроса много лет.

— У тебя есть дядя Даня, — мягко сказала она.

— Но он не папа. Он друг. А папа — это другое. Я в школе понял.

Даниил напрягся. Алина глубоко вздохнула и посмотрела на него. Он едва заметно кивнул.

— Елисей, — Алина взяла сына за руку. — То, что я тебе сейчас расскажу, очень странная история. Ты можешь в нее не поверить. Но это правда. Ты хочешь знать?

— Хочу, — серьезно сказал мальчик. Его глаза в темноте блестели, отражая звезды.

— Когда-то давно, в одном большом и красивом доме, жили мужчина и женщина. И у них был маленький мальчик. Такой же кудрявый, как ты. Он очень любил жизнь и все вокруг. Но однажды он ушел и не вернулся. И его мама очень горевала. Так сильно, что готова была сделать что угодно, лишь бы он снова был рядом.

— Она пошла к волшебнику? — спросил Елисей.

— К чему-то вроде того, — улыбнулась Алина сквозь слезы. — И волшебник помог ей. Душа того мальчика не исчезла. Она ждала. Ждала, когда сможет вернуться в наш мир, в новом маленьком человечке. И однажды она нашла меня.

— Тебя?

— Да. И поселилась внутри меня. А потом родился ты.

Елисей долго молчал. Потом перевел взгляд на Даниила.

— А дядя Даня? Он тот мужчина из дома?

Даниил сглотнул ком в горле.

— Да, Елисей, — хрипло сказал он. — Я тот мужчина.

— Значит, ты мой… ты мой папа? — в голосе мальчика не было испуга, только изумление.

— Я твой отец, сынок, — выдохнул Даниил.

Елисей посмотрел на море, на звезды, на свои руки. Потом вдруг крепко обнял Даниила за шею, прижался к нему.

— Я всегда знал, что ты не просто дядя, — прошептал он в плечо. — Ты пахнешь, как надо. Как дом.

Алина закрыла лицо руками и беззвучно заплакала. Она плакала обо всем: о потерянных годах, о сломанной судьбе Веры, о своем страхе, о невероятном счастье, которое держала сейчас в руках.

Ночь накрыла их своим звездным пологом. Где-то далеко, в тихой палате клиники, Вера гладила единственный живой цветок на своем подоконнике и улыбалась во сне. А здесь, у моря, мальчик с кудрявой головой, в котором жила древняя, дважды рожденная душа, наконец-то обрел имя для человека, который всегда был его отцом.

— Папа, — сказал Елисей, пробуя слово на вкус. — Папа, а расскажи, каким я был в первый раз?

И Даниил начал рассказывать. О маленьком Глебе, который любил запускать воздушного змея и боялся грозы. О мальчике, который так хотел узнать мир и теперь, спустя долгие годы, наконец-то получил этот шанс.

Море шумело, звезды мерцали, а гардения на подоконнике в далеком городе раскрыла свой бутон навстречу невидимому солнцу. Круг замкнулся. История обрела не конец, а новое, счастливое начало.

МИCТИКA. Вдoвьe cepдцe oттaялo впepвыe зa тpи гoдa, кoгдa нa пopoгe пoявилcя OН — cильный, лacкoвый, гoтoвый гopы cвepнуть paди нeё. Нo цeнa этoгo cчacтья oкaзaлacь чудoвищнoй


МИCТИКA. Вдoвьe cepдцe oттaялo впepвыe зa тpи гoдa, кoгдa нa пopoгe пoявилcя OН — cильный, лacкoвый, гoтoвый гopы cвepнуть paди нeё. Нo цeнa этoгo cчacтья oкaзaлacь чудoвищнoй

Год сорок шестой выдался на редкость лютым. Морозы ударили ранние, ещё в ноябре, и держались так цепко, словно сама зима решила взять реванш за все те пожары и кровь, что опалили эту землю минувшей весной. Ветер гулял по полям, завывал в почерневших трубах, заметал сугробами братские могилы, что без крестов остались на околицах.

В деревне Глинка бабы говорили: «Война кончилась, а жизнь никак не начнётся». Мужиков почти не осталось. Кто сгинул подо Ржевом, кто вернулся калекой безруким, а кто и вовсе пропал без вести, растворился в дыму, оставив после себя лишь похоронки да горькие вдовьи слёзы.

Марфа жила на самом краю, у старого погоста. Была она девкой ядрёной, кровь с молоком, как говорила её покойная мать. Двадцать три года, а жизнь уже прожита наполовину. Муж её, Егор, ушёл на фронт через месяц после свадьбы. Пришло от него три треугольника, а четвёртый принесла почтальонка — казённый лист, где было сказано: «Пропал без вести». Ни тела, ни могилы, ни даже вдовьей определённости. Так и жила Марфа в подвешенном состоянии — не жена, не вдова, не девка.

Мать её, Аграфена, не перенесла последней военной зимы. Сгорела от чахотки за два месяца до Победы. Так и осталась Марфа одна в старой избе, где каждая половица скрипела на свой лад, а по углам, казалось, до сих пор витал дух материнских трав — сушёной мяты, зверобоя и полыни.

Зима в тот год выдалась не просто холодная — лютая, злая. Дрова отсырели, печь дымила, норовя угореть, а сил таскать воду из колодца с каждым днём оставалось всё меньше. Марфа исхудала, скулы заострились, руки огрубели от колки дров, но колоть их она так и не научилась как следует — топор всё норовит вывернуться из ослабевших пальцев, а полено норовило упасть под ноги, а не расколоться.

В тот вечер метель разыгралась не на шутку. Белая мгла стояла стеной — не то что соседнего дома, своего плетня за три шага не видать. Марфа вышла в сени, накинув кожух, прижала к груди колун и побрела к поленнице, что стояла под навесом. Ветер тут же вцепился в подол, залепил глаза колючей крупой.

Она ударила раз, другой. Третий удар пришёлся мимо — топор скользнул по мёрзлому дереву и вырвался из рук, упав в сугроб. Марфа охнула, попыталась его нашарить, но руки онемели, пальцы не слушались. Она выпрямилась, прижала ледяные ладони к груди и, сама не заметив как, опустилась на чурбак, что служил ей подставкой для колки.

Силы кончились. Совсем. Не было больше ни злости, ни отчаяния — одна лишь пустота и гулкая тишина в голове, которую прорезал лишь вой ветра. Слёзы навернулись сами собой, но тут же застывали на ресницах ледяными крошками.

— Господи, — прошептала она в белое марево. — За что мне это? Хоть бы кто помог. Хоть бы кто…

И в этот миг, сквозь пелену снега, она увидела движение. Сначала ей показалось, что это просто игра теней — так иногда мерещится, когда долго смотришь на падающий снег. Но тень обретала очертания. Кто-то шёл прямо по дороге, со стороны леса, оттуда, где кончалась деревня и начиналось занесённое снегом поле.

Сердце Марфы дрогнуло. Кто пойдёт в такую погоду? Зверь? Но звери в такую пургу сидят по норам. Человек? Но человек давно бы сбился с пути и замёрз.

Фигура приближалась. Высокая, широкая в плечах, в долгополом тулупе, с капюшоном, надвинутым так низко, что лица не было видно. Поравнявшись с её калиткой, путник остановился. Помедлил мгновение и, словно почувствовав её взгляд, повернул голову.

Марфа вскочила с чурбака, но не убежала. Страх сковал её не сильнее, чем любопытство. А может, это было то самое отчаяние, когда уже всё равно, кто там — человек, зверь или леший.

— Хозяйка! — Голос у путника оказался молодым, звонким, не тронутым ни хрипотой, ни усталостью. — Позволь обогреться. Заблудился я. Дай угол на ночь, а я за это дров нарублю да печь истоплю.

Он откинул капюшон, и Марфа увидела лицо. Молодое, чистое, с правильными чертами. Глаза светлые, глубокие, в них и пляшут отблески несуществующего огня. Улыбка открытая, располагающая. И что-то ещё, что заставило сердце Марфы пропустить удар. Что-то родное, давно забытое, словно она знала его всю жизнь. Словно это был Егор, но не Егор. Словно война и разлука просто приснились.

— Заходи, — выдохнула Марфа, не успев подумать. Слова сами сорвались с губ, будто их кто-то шепнул за неё. — Заходи. Печь истопишь — ужином накормлю.

Назвался путник Григорием. Рассказ его был прост и горек: родом из-под Смоленска, деревню его сожгли, семья погибла при бомбёжке, сам воевал, дошёл до Берлина, а домой возвращаться некуда. Идёт куда глаза глядят, ищет место, где можно начать всё сначала. В город не хочет — городская жизнь не по нему.

Вечер пролетел как один миг. Григорий и вправду оказался мастером на все руки: печь загудела ровно и жарко, дверцу поправил, чтоб не дребезжала, дымоход прочистил, а дров наколол столько, что Марфе на неделю хватило бы. Говорили они долго, почти до полуночи. Григорий расспрашивал о деревне, о соседях, о жизни. Слушал внимательно, не перебивал, а когда Марфа начинала плакаться на своё одиночество, утешал так ласково, что боль отступала.

И была в нём одна странность, которую Марфа заметила, но прогнала от себя. Он ни разу не подошёл к окну. Ни разу не взглянул на улицу, хотя метель завывала, заставляя стены дрожать. Он сидел спиной к окну, поближе к печи, и в отсветах пламени лицо его казалось не просто красивым, а каким-то… светящимся изнутри.

Укладывая его спать на лавке в горнице, Марфа вдруг поймала себя на мысли, что не хочет, чтобы он уходил. Ни завтра, ни послезавтра. Никогда.

Утром она проснулась от запаха свежего хлеба. Григорий уже хлопотал у печи — нашёл где-то в закромах муку, замесил тесто и испёк каравай. Марфа смотрела на него и не верила своим глазам. А он лишь улыбнулся:

— Не смотри так, хозяйка. Солдаты много чего умеют. И печь, и варить, и раны лечить.

Остался Григорий у Марфы. Сначала на денёк, потом на неделю, а там и месяц пролетел незаметно. Ожила изба Марфина. Перестали скрипеть половицы, запела заново проржавевшая задвижка на двери, забелели стёкла, вымытые до блеска. Григорий и крышу подлатал, и забор починил, и даже баньку старую растопил, которую Марфа и не надеялась уже использовать.

Вся деревня судачила. Бабы завидовали, мужики (те, что остались) хмурились, но спорить не лезли — Григорий был высок, силён и спокоен, но взгляд имел такой, что любой спор угасал сам собой.

Одна странность была в нём, но Марфа её списывала на фронтовые контузии. Григорий никогда не выходил на улицу днём. Спал он крепко, до самого заката, а как солнце садилось за лес, просыпался, будто по будильнику, бодрый и весёлый. Хозяйством занимался по ночам, при луне, и работа спорилась в его руках так, словно для него не существовало ни темноты, ни холода.

— На фронте глаз повредило, — отшучивался он, когда Марфа пыталась его расспросить. — Свет дневной глаза режет. А ночью — благодать.

Марфа верила. Не могла не верить. Слишком хорошо ей было с ним. Впервые за долгие годы она чувствовала себя женщиной — желанной, любимой, нужной. Ночи их были жаркими, словно в печи, и Марфа молилась всем известным ей богам, чтобы поскорее забеременеть. Ребёнок — вот что удержит Григория, вот что сделает его своим навеки.

Но время шло, а живот оставался плоским. Прошёл месяц, другой. Уже и весна начала робко напоминать о себе — днём капель звенела, сосульки плакали, но ночами всё ещё трещал мороз. Марфа места себе не находила. Что, если Григорий устанет ждать? Что, если уйдёт, как пришёл — в метель, в никуда?

Отчаявшись, решилась она на крайний шаг. В соседней деревне, в Лыково, жила старуха, которую звали Меланья. Поговаривали, что она ведунья, что к ней даже из города приезжали, что силу она имеет от самого Господа (или от другого, кто потемнее), но людям помогает. Времена советские наступили, власть на знахарок косилась, но в деревнях их чтили и боялись.

Выбрав день, когда Григорий залёг спать после обеда, Марфа накинула платок и побежала в Лыково напрямик, через замёрзшее болото. Дорога была дальней, но страх потерять Григория гнал её быстрее ветра.

Меланья жила на отшибе, в покосившейся избушке, утопающей в сугробах. Внутри пахло сушёными грибами, воском и ещё чем-то горьковатым, дурманящим. Сама старуха оказалась маленькой, сухой, с глазами-бусинками, которые, казалось, видели Марфу насквозь.

— Знаю, зачем пришла, — прошамкала Меланья, не дав Марфе и рта раскрыть. — Не одна ты такая. Многие нынче с этим ходят. Да только не от того ты, девка, бесплодна, от чего другие бабы маются.

Марфа похолодела.

— А от чего же?

— Род твой тебя бережёт, — Меланья покачала головой. — Предки твои, что на погосте лежат, стеной встали. Не хотят они, чтоб ты плод понесла от того, кто в доме твоём живёт.

— Как это — не хотят? — ахнула Марфа. — Григорий — мужик хороший, работящий, ласковый. Чем он им не угодил?

— А ты сама подумай, — старуха приблизилась, и Марфа увидела, что глаза у Меланьи не чёрные, а жёлтые, как у совы. — Откуда он взялся? В метель, в пургу? Где это видано, чтоб человек в такую погоду шёл, да не замёрз, да не сбился с пути? И почему он днём спит, а ночью бодрствует, словно… словно нечисть лесная?

Марфа отшатнулась, но Меланья схватила её за руку цепкими пальцами.

— Не бойся, говорю. А думай. Может, оно и не зло вовсе. Может, тоска его сюда привела. Может, и сам он не рад своей природе. Но только род твой чует подмену. Потому и не даёт тебе понести. Нельзя кровь вашу мешать.

— Что же мне делать? — прошептала Марфа. — Я люблю его. Я без него не могу.

— Любишь — значит, узнай правду. Испытай его.

Меланья достала с полки пузырёк из тёмного стекла. Внутри плескалась маслянистая жидкость, от которой исходил запах полыни и тлеющих углей.

— В баню его пошли. Истопи жарко. А в воду, которой он окатываться будет, это зелье влей. Сама в баню не ходи, скажись хворой. Коли он человек — выйдет румяным да весёлым. Коли нет — увидишь его истинный лик. И тогда поймёшь, с кем делишь постель.

Марфа протянула руку, но пальцы дрожали.

— А если… если он не человек? Что тогда?

— Тогда будет тебе спасение. — Меланья протянула ей холщовый мешочек. — Соль. Соль землю нашу от всякой скверны очищает. Когда он в баню пойдёт, ты в избе сядь и обведи себя кругом соли. В семь рядов. И не выходи из круга, что бы ни случилось, что бы ни увидела и ни услышала. Соль нечисть не пропустит. А там… там утро вечера мудренее.

Марфа взяла мешочек и пузырёк, сунула за пазуху и, не помня себя, побрела обратно. Всю дорогу её трясло. Она то молилась, то проклинала Меланью, то снова молилась.

Вернулась затемно. Григорий уже проснулся и ходил по двору, проверял, как забита скотина. При виде Марфы улыбнулся, шагнул навстречу, но она отшатнулась, сама не заметив как.

— Ты чего? — удивился он. — Хворая? Бледная вся.

— Так… устала, — пробормотала Марфа. — К знахарке ходила. Снадобье взяла… чтобы дитя понести.

Лицо Григория осветилось радостью, такой искренней, такой тёплой, что у Марфы сердце разрывалось от сомнений.

— Вот и славно, — сказал он, обнимая её. — Вот и хорошо. Я так жду, Марфуша. Так жду.

Ночью она не спала. Лежала, притворяясь спящей, и слушала. Григорий, как обычно, возился по хозяйству. Марфа различала его шаги — сперва в валенках, мягкие, почти бесшумные. Потом он вышел во двор, и когда вернулся, шаги стали другими. Тяжёлыми. Гулкими. Такими, словно он обул не валенки, а подковы.

Тук. Тук. Тук.

Марфа закусила губу до крови. Кровь была солёной, настоящей, живой. Это успокаивало.

Под утро Григорий лёг рядом, обнял её, прижался к спине и тут же засопел ровно, по-человечески. Марфа пролежала до рассвета, боясь пошевелиться, а когда первые лучи тронули заиндевевшее окно, решилась. Тихонько откинула одеяло, взглянула на его ноги.

Обычные. Человеческие. Пальцы, пятки, щиколотки. Никаких копыт.

Марфа выдохнула. Наваждение, что ли? Померещилось со страху?

День тянулся бесконечно. Солнце светило, но Марфе было зябко. Она смотрела на спящего Григория и не могла решить — то ли разбудить, то ли всё отменить. Но пузырёк жёг грудь, а слова Меланьи свербели в мозгу.

Вечером она истопила баню. Сама сходила первой, недолго, пока не жарко, сославшись на слабость. А когда вышла, вылила зелье в кадку с водой, которую Григорий всегда использовал, чтобы окатываться после пару.

— Гриша, баня готова, — сказала она, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Иду, — отозвался он, допивая чай.

Как только за ним закрылась дверь, Марфа заметалась. Вытащила мешок с солью, высыпала горку на пол, села в центр и начала водить пальцем, очерчивая круг. Раз. Второй. Третий…

И тут это началось.

Крик. Нет, даже не крик — рёв. Такой, от которого, казалось, стены избы пошли трещинами. Марфа взвизгнула, прижала руки к ушам, но звук проникал сквозь ладони, разрывал барабанные перепонки.

А потом шаги. Тяжёлые, дробные, быстрые. Не человеческие — конские. Копыта молотили по мёрзлой земле, приближаясь к избе.

Дверь распахнулась с такой силой, что слетела с петель.

На пороге стоял Григорий. Но это был уже не Григорий.

Огромный, под два метра ростом, покрытый чёрной, лоснящейся шерстью. Лицо его сохраняло человеческие черты, но искажённые яростью, с горящими красным огнём глазами, с раздувающимися ноздрями, из которых валил пар. На голове вились крутые бараньи рога, а ноги — от колена и ниже — заканчивались тяжёлыми, расколотыми копытами.

— Дура! — взревело чудовище голосом Григория, но усиленным в сто крат. — Зачем? Зачем ты это сделала?

Он рванул вперёд, и тут же наткнулся на невидимую преграду. Соль вспыхнула ослепительным серебряным светом, отшвырнув тварь обратно к стене. Та ударилась, зарычала, вскочила и кинулась снова.

Марфа сидела в центре круга, сжимаясь в комок. Слёзы текли по щекам, но она не могла даже зажмуриться — глаза были прикованы к этому кошмару, мечущемуся вокруг неё.

— Я к тебе с добром! — ревела тварь, бросаясь на соляную стену. — Я полюбил тебя! Я хотел, как лучше! Думаешь, легко быть тем, кто я есть? Думаешь, я не мечтал о простом человеческом счастье?

Круг темнел. Первый ряд соли почернел и рассыпался в пепел. Тварь кинулась снова — второй ряд вспыхнул и погас.

— У меня никого нет! — голос её вдруг стал человеческим, жалобным, и Марфа на миг увидела сквозь шерсть и рога прежнего Григория. — Ни кола, ни двора, ни роду. Я пришёл к тебе, как к родной. Я думал, ты примешь…

— Ты не человек! — выкрикнула Марфа, сама не узнавая своего голоса. — Ты обманул меня!

— Обманул? — тварь расхохоталась, но смех перешёл в рыдание. — Я тебе душу открыл. Я тебя от голода спас, от холода, от тоски. Я тебя любил! А ты… ты солью меня травишь, как пса бешеного!

Третий круг почернел. Четвёртый начал тускнеть.

Марфа смотрела на него и вдруг поняла: а ведь он прав. Что плохого он ей сделал? Разве обидел? Разве ударил? Разве обманул в чём-то, кроме своей природы? Но природа… природа ли это? Кто он? И почему Меланья сказала, что он не зло, а может, просто… другой?

— Кто ты? — спросила она, пересилив ужас.

Тварь остановилась. Глаза её, горящие, смотрели прямо на Марфу, и в них не было злобы — была тоска. Бесконечная, древняя тоска существа, которому нет места среди живых.

— Я тот, кто рождается из боли, — тихо сказал он. — Война породила меня. Столько горя, столько слёз, столько одиноких бабьих сердец — я не мог не прийти. Я пришёл не губить, я пришёл утешать. Я давал им то, чего у них отняли. Я давал любовь. А они… они всегда боялись. Всегда гнали. Только ты… ты не испугалась в первую ночь. Ты приняла.

Пятый круг начал темнеть.

— Я не могу остаться человеком, — продолжал он. — Это не моя суть. Но с тобой… с тобой я почти им стал. Я почти поверил, что смогу.

— Уходи, — прошептала Марфа. — Уходи, пока я не разлюбила тебя. Уходи, пока я помню, кем ты был.

Тварь посмотрела на неё долгим взглядом. А потом, в последний раз, человеческим голосом, тихо и грустно, произнесла:

— Прощай, Марфа. Живи долго. И знай: я любил тебя по-настоящему.

Он развернулся, и тяжёлые копыта застучали по половицам. У порога он обернулся в последний раз, и Марфа увидела в его глазах отражение своего собственного лица — бледного, в снежной пыли, с поседевшей прядью у виска.

Дверной проём опустел. Метнулась тень, и стих перестук копыт. Только ветер выл в трубе, оплакивая то, чему не суждено было сбыться.

Марфа сидела в круге до утра. Обессиленная, опустошённая, но живая. Шестой и седьмой круги остались нетронутыми — он даже не пытался прорваться до конца. Он мог бы, но не стал. Пожалел? Или понял, что силой счастья не построишь?

Наутро её нашли соседи. Изба стояла с распахнутой дверью, а Марфа сидела на полу, окружённая кольцами почерневшей соли. Волосы её у виска были совершенно седыми. Она не плакала, не кричала. Просто сидела и смотрела в одну точку.

Меланья, которую привезли к вечеру, осмотрела избу, прочла какие-то слова, окурила углы можжевельником.

— Не вернётся, — сказала она коротко. — Не потому, что не сможет. Потому что сам не захочет. Любил, видать, и вправду. Бабья тоска — она силу таким даёт. А любовь настоящая — она и чудовище может человеком сделать. Хоть на миг.

Марфа долго не могла прийти в себя. Боялась темноты, вздрагивала от каждого стука. Переехала к соседке, а в свою избу вернулась только летом, когда ночи стали короткими и светлыми.

А через год, на Покров, сошлась она с фронтовиком, который вернулся без ноги, но с добрым сердцем. Звали его Матвей. И пошли у них дети — один за другим, трое. И жили они хоть и трудно, но ладно. Матвей по хозяйству управлялся, сидя на скамейке, а Марфа ему помогала, и бегали ребятишки по двору, и смеялись.

Только иногда, в зимние вечера, когда за окнами завывала метель, Марфа зажигала лампаду, садилась у окна и смотрела в белую мглу. И казалось ей порой, что там, за пеленой снега, стоит высокая фигура и смотрит на огонёк в её окне. Стоит, не приближаясь. Ждёт? Помнит?

А потом ветер менял направление, и фигура исчезала.

Седая прядь так и осталась у Марфы до самой смерти. Дети спрашивали, откуда она. Марфа улыбалась и отвечала:

— Это, милые, метель поцеловала. Давно, ещё до вас. В самую лютую зиму.

И никто не знал, что в том поцелуе была любовь сильнее страха, и боль сильнее счастья, и тайна, которую она унесёт с собой в сырую землю.

Только иногда, когда в Глинке начиналась метель, бабы замечали, что ветер вокруг дома Марфы стихает, будто щадя его. И снег ложится ровно, не заметая калитку, словно кто-то невидимый отгребает его прочь, оберегая покой той, что когда-то не побоялась пустить его на порог.

А утром на подоконнике, снаружи, иногда находили странные вещи: то ветку можжевельника, то заячий след на чистом снегу, то просто горстку семян, рассыпанную для птиц. И птицы слетались к этому окну, как ни к какому другому, и щебетали, и грелись в отблесках утренней зари, словно чувствуя — здесь их не обидят. Здесь их любят. Здесь их помнят.

И Марфа, просыпаясь, смотрела на птичью возню за стеклом, гладила седую прядь и улыбалась чему-то своему, далёкому, что живёт в сердце, даже когда ему не велят.

— Живи, — шептала она ветру. — Живи и ты.

Ветер стихал. И наступало утро.

Популярное

Администрация сайта не несёт ответственности за содержание рекламных материалов и информационных статей, которые размещены на страницах сайта, а также за последствия их публикации и использования. Мнение авторов статей, размещённых на наших страницах, могут не совпадать с мнением редакции.
Вся предоставленная информация не может быть использована без обязательной консультации с врачом!
Copyright © Шкатулка рецептов | Powered by Blogger
Design by SimpleWpThemes | Blogger Theme by NewBloggerThemes.com & Distributed By Protemplateslab