вторник, 20 января 2026 г.

Oнa выбpocилa cвoю кpoшку, кaк вчepaшнюю гaзeту, нo зaбылa, чтo ктo-тo мoжeт пoдoбpaть и coxpaнить eё нaвceгдa, чтoбы вepнуть в caмый нeoжидaнный мoмeнт


Oнa выбpocилa cвoю кpoшку, кaк вчepaшнюю гaзeту, нo зaбылa, чтo ктo-тo мoжeт пoдoбpaть и coxpaнить eё нaвceгдa, чтoбы вepнуть в caмый нeoжидaнный мoмeнт

Тишину полутемной палаты, пропитанную запахами антисептика и сладковатым духом материнства, разорвал резкий, металлический голос. Дверь распахнулась, и на пороге возникла фигура медсестры в белоснежном халате, а в ее неумело сложенных руках беспомощно бился крошечный, огненно-рыжий комочек.

— Рыжова! Кто здесь Рыжова? — спросила она, и ее взгляд, усталый и выцветший, скользнул по лицам лежащих женщин.

Ребенок надрывался криком, но звук был странно приглушенным, словно изношенная музыкальная шкатулка, у которой вот-вот сломается пружина. Он не требовал, а умолял, и в этом тихом надрыве была бездна отчаяния.

— Ну, я Рыжова! Унесите его, я уже все подписала, — отозвалась из угла у окна молодая девушка с волосами цвета воронова крыла, подстриженными модно и дерзко. Она даже не оторвалась от глянцевого журнала, где улыбались беззаботные люди в идеальных одеждах. Ее мир был четко очерчен, и в нем не было места этой досадной оплошности в лице дочери.

— Понимаете, — голос медсестры дрогнул, в нем зазвучала неуверенная, виноватая нота, — у вашей девочки обнаружилась сильная аллергия на смесь. А у вас, я вижу, молоко уже пришло. Может, все же приложите ее к груди? Хотя бы на минуту… Или сцедите немного? Это же может облегчить ее страдания.

— Нет, — это прозвучало как приговор, холодно и окончательно. Девушка по имени Вероника Рыжова отвернулась к окну, где плыли беспечные осенние облака. — Я курю. И вообще… не собиралась этого. Унесите.

Она снова погрузилась в созерцание глянцевых картинок, будто пытаясь стереть реальность, сидевшую напротив в лице уставшей женщины с плачущим младенцем.

— Девочки! — уже отчаявшись, обратилась медсестра к остальным обитательницам палаты, и в ее голосе прозвучала мольба. — Помогите, ради Бога. У кого молока много? Не дайте ей пропасть…

Тишина длилась недолго. Ее нарушил мягкий, бархатистый голос, доносившийся с койки у стены.

— У меня много. Дай ее сюда, я покормлю.

Это сказала темноволосая женщина с лицом, отмеченным усталостью и некой внутренней тишиной. Ее звали Маргарита.

— Вот, прекрасно! Я захватила стерильную бутылочку, — оживилась медсестра, суетясь.

— Не надо бутылочки. Просто дайте мне ребенка, — женщина мягко, но уверенно протянула руки. В ее движении была многовековая, спокойная сила. Медсестра, затаив дыхание, передала ей крошечное существо.

Вероника, не говоря ни слова, встала и вышла из палаты, громко хлопнув дверью. Для нее этот эпизод был закрыт. Ребенок оставался досадной помехой на пути к жизни, которую она для себя нарисовала, ошибкой, которую следовало забыть как страшный сон.

— Ах ты, моя хорошая, моя пташечка, намучилась, бедняжка, — зашептала Маргарита, прижимая к себе малышку. Ее пальцы, крупные и на вид неуклюжие, двигались с невероятной нежностью, успокаивая дрожь в крошечном тельце. — Смотри-ка, сразу поняла, куда держать путь. Умница ты моя, солнышко.

Девочка, чье дыхание еще недавно было прерывистым всхлипом, внезапно затихла. Ее синие, не по-младенчески серьезные глаза уставились на склонившееся над ней лицо. Она будто изучала его, впитывая каждую черточку, каждый отблеск тепла. Наевшись, она уснула почти мгновенно, ее кулачки разжались, и на лице появилось выражение безмятежного покоя. Маргарита осторожно переложила ее на свободную кровать рядом.

— Чтобы не привыкала к рукам слишком, — пояснила она другим женщинам, и в ее голосе прозвучала легкая, едва уловимая грусть. — У меня дома трое своих ждут. И сердце рвется забрать и эту… но не могу. Муж не поймет. И где справедливость? Взять одного, оставив других сирот?

— А можно… можно я ее немного подержу? — робко, словно боясь спугнуть хрупкое счастье, спросила молодая женщина с койки напротив. Ее звали Лика. Она уже подошла к спящему ребенку, ее руки сами потянулись к нему, но медсестра, закончив заполнение бумаг, опередила ее.

— Спасибо вам огромное, — тихо сказала она Маргарите. — Надеюсь, к вечеру подберем подходящее питание, и вам не придется…

— Что вы, мне это совсем не в тягость! Я сама боюсь привыкнуть, — улыбнулась темноволосая женщина, и в уголках ее глаз собрались лучистые морщинки.

— Скажите… — Лика, все еще не сводя глаз с пустой теперь кроватки, осмелилась задать вопрос, который жг ей душу. — А куда ее теперь? Эту малышку?

Медсестра вздохнула, и этот вздох был красноречивее любых слов.

— Ну куда… В дом малютки, милая. Таков порядок.

И она, бережно закутав девочку в одеяльце, унесла ее из палаты. Дверь закрылась с тихим щелчком, но в воздухе повисло ощущение несправедливости, тяжелое и горькое.

Когда эхо шагов затихло, Маргарита повернулась к Лике, ее взгляд стал пристальным и понимающим.

— А ты чего так приглядывалась к ней, а? Неужто задумала? Молодая еще, со своим-то парнишкой хлопот не оберешься.

— А почему бы и нет? — Лика приподняла подбородок, в ее глазах зажегся огонек решимости. — Двоим всегда веселее. Один ребенок — это… это как одинокая свечка. А две — уже светлее.

— Да ты с ума сошла, девонька! — покачала головой Маргарита. — Подрастет твой мальчуган, вот тогда и придешь за дочкой, с мужем, с надежным тылом! А брать сейчас, одна, да еще и чужую кровину… Мало ли что! Гены, знаешь ли, штука непредсказуемая. Неизвестно, от кого та девочка пошла. Могла ее мамаша и с плохим человеком связаться.

— Вряд ли, — задумчиво проговорила Лика. — Та, что выписалась на прошлой неделе, Ольга, говорила, будто Веронику жених бросил, узнав про ребенка. Обычная история.

— Все равно! Риск! — упрямо повторила Маргарита. — Сердце, оно, конечно, мягкое, но голову терять не след.

— Но другие же люди усыновляют, и все у них…

Она не успела договорить. В палату вернулась Вероника, и от нее пахнуло резким, едким запахом табака и свежего зимнего воздуха. Маргарита с демонстративным безразличием отвернулась к стене, а затем, поймав взгляд Лики, сделала красноречивый жест: округлила пальцы, поднесла ко рту, скосила глаза, изображая курение. Ее посыл был ясен: смотри, что ты хочешь взять в дом. Последствия могут быть непредсказуемы.

Вскоре Веронику выписали. Ее кровать опустела, будто ее и не было. Затем пришла пора уезжать Маргарите. Лика же оставалась в роддоме дольше всех — шов после кесарева сечения заживал плохо, воспалился, причиняя ноющую, изматывающую боль. Она лежала и думала о том, как все должно было быть иначе.

Она так мечтала родить сама. Двоюродная сестра, родившая год назад, нахваливала современный роддом с новейшим оборудованием и внимательными врачами. Лика, наслушавшись, поехала именно туда. Сроки, выставленные в консультации, уже вышли, страх перед неизвестностью сжимал ее сердце в ледяной тиски. Боясь пропустить начало родов, она пришла в приемное отделение на 41-й неделе, с крошечным чемоданчиком и огромной надеждой.

— Почему без направления? — сухой, казенный вопрос сразу поставил ее в тупик. Ее отправили получать бумагу.

Она отстояла бесконечную очередь в душной поликлинике, вернулась с заветным листком, усталая и уже напуганная.

— Почему вы сами пришли? Вас должна привезти скорая помощь! — встретил ее надменный врач, мужчина с холодными глазами за стеклами очков. — Идите домой и вызывайте!

— Вы что, издеваетесь? — не выдержала Лика, и слезы, копившиеся все эти дни, хлынули ручьем. — Что вы меня гоняете? Думаете, я просто так с таким животом по городу шляюсь? Я спать не могу, боюсь, вдруг пропущу…

— Что вы все лезете именно к нам? Рожали бы по месту прописки! — огрызнулся врач.

В отчаянии рождалась решимость. Лика вытерла слезы и посмотрела ему прямо в лицо.

— Хорошо. Я уйду. Только скажите, как ваша фамилия? Для жалобы.

Мгновенная перемена была поразительной. Маска равнодушия сползла, сменившись раздражением и внезапной озабоченностью.

— Ладно-ладно, не нервничай. Иди на весы, переодевайся. Мы тебя примем.

Отомстил ли он ей потом, или просто был безразлично некомпетентен? Сначала он распорядился сделать Лике укол сильнодействующего снотворного. («Ты же жаловалась, что не спишь? Выспись»). А всего через два часа, когда она была в глубоком, неестественном сне, приказал вскрыть плодный пузырь. («Нечего тут койки занимать»).

Какая может быть «родовая деятельность» после такой дозы? Несколько долгих, мучительных часов и Лика, и ее малыш страдали. Она — от дикой, разрывающей боли, он — от нарастающей гипоксии. С момента отхода вод прошло четырнадцать часов! Операцию сделали только глубокой ночью, когда Лика, собрав последние силы, стала хрипло пригрожать врачам судом. Сделали экстренное кесарево сечение. Мальчика, синего и бездыханного, едва откачали неонатологи. Его она впервые увидела лишь на вторые сутки, а накануне к ней подошел тот самый врач и сухо сообщил, что детей у нее больше не будет. Это было сказано так, будто он констатировал погоду за окном.

После отъезда Маргариты, Лика сама вызвалась кормить малышку Вероники. Молока было в избытке — горькая ирония судьбы, — и она по очереди прикладывала к груди своего сынишку, которого назвала Степаном, в честь отца, а затем — безымянную девочку. Про себя она называла ее Машенькой. Нежной, домашней, своей Машенькой.

Однажды утром девочку не принесли. Лика, охваченная внезапной паникой, поймала за рукав проходящую нянечку. Она уже твердо решила: она удочерит эту малышку. Ее сердце, израненное недавними событиями, жаждало дарить любовь, а мечта о дочке стала навязчивой, светлой идеей.

— Девочку? А, ту… Ее больше не приносят. Главный врач вчера устроил разнос, запретил нарушать режим. Так что, извини.

К тому времени Степа уже окреп, и шов на животе Лики наконец-то начал затягиваться. В тот же день к ней зашла заведующая отделением, Элина Вячеславовна, женщина с усталым, но добрым лицом.

— Ну что, хорошая новость! Завтра выписываем! Готовь родственников, пусть готовят карету для принца и…

— Элина Вячеславовна, — перебила ее Лика, собрав всю смелость. — А я не могла бы… забрать с собой и девочку Рыжовой? У нас с отцом свой дом, просторный. Ей там будет хорошо, я обещаю!

Заведующая вздохнула, и ее взгляд стал печальным.

— Милая моя. Это похвально, искренне. Но решаю не я. Девочку, кстати, назвали Надежда в документах, отправят в Дом малютки. Оттуда ты сможешь ее удочерить, если комиссия сочтет тебя подходящей кандидатурой.

— Но отказ же есть! — воскликнула Лика. — Неужели нельзя как-то упростить, чтобы ребенок сразу поехал домой, в семью, а не в казенное учреждение?

— Нельзя, — покачала головой Элина Вячеславовна. — Существует строгий порядок. Комиссия должна убедиться, что у тебя есть все условия, что ты… вменяема, устойчива. Таков закон.

— Но вы же видите, что я вполне вменяема! — не сдавалась Лика, чувствуя, как ускользает ее мечта.

— Вижу. И сердцем я с тобой. Но решаю не я, — женщина ласково положила руку на ее плечо. — Документы будут готовы завтра к полудню.

Сына Лика назвала Степаном, но дома звали Стёпой. Это имя, означающее «венец», «корона», она выбрала в тайной надежде, что оно убережет его от невзгод, станет его защитой.

Прошло полгода. Стёпа заболел — начался ложный круп, опасный, с приступами удушья. Лика в панике вызвала скорую. Приступ купировали, но ребенка оставили в больнице для наблюдения. Дни напролет она проводила на жестком табурете у его кроватки в крошечной, переполненной палате, слушая вздохи и разговоры других матерей.

— А ведь детдомовских-то жалко больше всех, — как-то вздохнула одна из женщин, качая на руках своего малыша. — Лежат в палате, тихие такие, и никто к ним не подходит, не приласкает.

— Они здесь? На этом же этаже? — сердце Лики екнуло.

— Ага, в конце коридора. Иногда кто из наших сжалится, зайдет, умоет, покормит с ложечки. Кто постарше — книжку почитает. Сиротская доля…

Вечером, когда родителей стали выпроваживать, Лида украдкой прошла к той самой палате. Дверь была приоткрыта. Внутри, в большом старом манеже, находились двое. Один малыш, постарше, стоял, упершись ручками в сетку, в мокрых колготках, безуспешно пытаясь сделать шаг. На полу, в центре манежа, лежал второй ребенок и безразлично, пусто смотрел в потолок, уставившись в одну точку. Лика сделала шаг внутрь, но тут появилась строгая дежурная сестра и, цыкнув, выдворила ее. Сердце сжалось так больно, что перехватило дыхание. В тот миг она поклялась себе, что обязательно, во что бы то ни стало, заберет свою Наденьку из этого казенного ада.

Бюрократическая машина оказалась медлительной и бездушной. Но когда все справки были собраны, все инстанции пройдены, Лика наконец-то поехала в Дом малютки. Ее пригласила в свой кабинет директор, женщина преклонных лет с жестким взглядом из-под очков — Алла Владимировна.

В кабинете, кроме нее, находились еще двое: флегматичный мужчина с рассеянным взглядом, похожий на унылого пса, и дама с высоким, старомодным начёсом и тонированными стеклами очков, скрывающими глаза. Как выяснилось, он был социальным психологом, а она — представителем органов опеки.

— С какой целью вы собираетесь принять ребенка в семью? — монотонно спросил мужчина, глядя куда-то в район переносицы Лики. Позже она поняла, что у него было сильное, скрытое косоглазие.

— Я хочу удочерить конкретную девочку. Мы с ее биологической матерью рожали в одном роддоме, я о ней заботилась, — начала объяснять Лика.

— С какой целью? — настойчиво повторил психолог, делая ударение на каждом слове. — Рассчитываете на государственное пособие? На льготы?

— Нет, у меня иная мотивация, хотя пособие, конечно, не будет лишним, — Лика почувствовала, как потеют ладони. Она была как на экзамене, от которого зависела судьба.

— Какая же «иная» мотивация? — криво усмехнулась дама из опеки, скрестив руки на груди.

— Понимаете… — Лика смутилась. — Мне сказали, что своих детей у меня больше не будет. А я так мечтала о дочке! И Стёпе будет веселее, он будет расти не один.

— А, вы хотите взять живую игрушку для своего сына? Для его развлечения? — мужчина что-то карандашом записал в своем блокноте.

— Зачем вы так перевираете?! — вспыхнула Лика. — Я уже люблю эту девочку! Я научу ее всему, что умею сама: шить, готовить, рисовать…

— То есть, планируете использовать ребенка в качестве бесплатной помощницы по хозяйству? Эксплуатация несовершеннолетнего?

Когда Лика выходила из кабинета, у нее дрожали руки и нервно подергивалось веко. Психолог и женщина из опеки многозначительно переглянулись.

— Спасибо, мы сообщим вам о решении комиссии, — сухо сказала Алла Владимировна.

Решение было отрицательным. Лика не могла понять, почему. Разве не очевидно, что ребенку лучше в любящей семье? Она набрала номер Дома малютки.

— Алла Владимировна, объясните, почему отказ? Я не понимаю! Вы же ломаете ребенку жизнь! — не сдержалась она, едва директор взяла трубку.

— Успокойтесь, пожалуйста. Какой отказ? Что вы имеете в виду? — спокойный, почти бесстрастный голос в трубке. Лике даже почудилась в нем ледяная усмешка.

— Это Мальцева, Лика Мальцева! Речь о девочке Надежде Рыжовой!

— А, Мальцева… Решение принимала комиссия. Они сочли вас… — на другом конце провода послышалось шуршание бумаг, — недостаточно компетентной. И с признаками эмоциональной нестабильности. Прощайте, у меня много работы.

Разговор был окончен. Мир вокруг померк.

Вернулся со смены отец, Пётр Филимонович, крепкий, седеющий мужчина с добрыми глазами.

— Ладушка, привет! Что такая туча на лице? — он обнял ее, поцеловал в щеку.

Лика выдержала паузу, а потом, готовя ужин, выложила ему все: о своем желании, о поездке в Дом малютки, о страшном собеседовании.

— Деточка, да на тебя и так забот хватает! — сначала опешил отец. — Представь: стирка, готовка, уход за двумя! Это же адский труд!

— Пап, я и сейчас стираю на троих, если что. И стирает-то машинка! — попыталась пошутить Лика. — А двоим расти — лучше. Они будут друг у друга. Я так жалею, что выросла одна! — она прижалась к его крепкому плечу.

— А я вот — нет! Хотя… Ладно. Благословляю. Будет у меня и внук, и внучка, — улыбнулся он, гладя ее по голове. — Так что, теперь едем за ней?

— Мне отказали. Не дают.

— А почему мне не сказал? Я бы с тобой поехал, поговорил бы с ними по-мужски…

— Боялась, что отговоришь. Ты же у нас главный кормилец, тебе виднее.

— Пустяки. Ты мне потом все вернешь, — смущенно пробормотал отец. — А отказали… Знаешь, сколько государство платит детскому дому в месяц за одного воспитанника?

— Сколько?

— Очень приличные деньги, дочка. Очень. Для некоторых это — бизнес.

— Что же делать? — Лика почувствовала, как надежда тает.

— Есть у меня одна идея, — прищурился Пётр Филимонович. — Позвоню старому товарищу. Никогда ни о чем не просил, но для такого дела… попрошу.

Чудо свершилось меньше чем через неделю. Та самая Алла Владимировна торжественно сообщила Лике, что решение пересмотрено, и она может приехать «выбрать ребенка».

— Как «выбрать»? Я хочу забрать Надюшу Рыжову. Ту, о которой я говорила! — сердце бешено заколотилось, предчувствуя подвох.

— Гм… — директорша прочистила горло. — Мне очень жаль, но Надю уже удочерили. И фамилия у нее была не Рыжова, а Лейкина, согласно документам отца.

— Как… удочерили? — только и смогла выдохнуть Лика.

— Ну, согласно всем правилам. Полная семья: мать, отец. Очень достойные, обеспеченные люди. Ребенку там будет прекрасно, не переживайте. Так во сколько вас ждать завтра?

— Я не приеду. Всего доброго, Алла Владимировна.

Лика положила трубку. В душе воцарилась пустота, холодная и беззвучная.

Мысль о выходе на работу становилась все насущнее. Пётр Филимонович приближался к пенсии, а мизерное пособие по уходу за ребенком не спасало. Чтобы как-то сводить концы с концами, Лика периодически подрабатывала, сидя с детьми знакомых. Иногда, с разрешения родителей, она брала с собой и Стёпу.

На постоянной основе она помогала только одной подруге, Валентине, присматривая пару раз в неделю за ее неугомонной дочкой Женечкой. Эти вечера выматывали не меньше, чем целый день в детском саду — девочка была живым вихрем, источником бесконечной энергии и непредсказуемых поступков.

Однажды Лике позвонила незнакомая женщина, представившаяся Анной Денисовной. Сославшись на восторженные рекомендации Валентины, она предложила обсудить варианты работы. День, на который была назначена встреча, у Лики был свободен. Отец как раз был дома, и, заручившись его поддержкой, она согласилась.

Особняк на Остоженке поразил ее. Это был отреставрированный дореволюционный дом, дышавший историей и деньгами. Войдя внутрь после того, как дверь придержал незнакомый молодой человек, Лика почувствовала себя Золушкой, забредшей во дворец. Мраморный пол, широкая лестница, торжественная тишина. Консьерж, пожилой человек с внимательным взглядом, кивнул ей на лестницу: «Третий этаж».

На третьем этаже была всего одна дверь. Ее открыла женщина лет шестидесяти, одетая не в домашнее, а в строгий темный костюм и туфли на каблуках. Улыбки на ее лице не появилось.

— Здравствуйте, я Лика. По поводу работы.

— Проходите. Снимите обувь, наденьте это, — женщина протянула пакет с тонкими тканевыми тапочками.

Квартира оказала еще более сильное впечатление: высокие потолки с лепниной, огромные комнаты, полумрак. Наконец, та же женщина провела ее в кабинет — просторный, обшитый темным деревом, с громадной библиотекой и мягким ковром. У окна, спиной к ней, стоял мужчина в удобном спортивном костюме. Он пил кофе.

— Здравствуйте! Я Лика. Меня Анна Денисовна пригласила.

Мужчина обернулся. У него было умное, уставшее лицо и внимательные, проницательные глаза. Увидев ее скованность, он улыбнулся.

— Здравствуйте. Расслабьтесь, пожалуйста. Кофе? Чай? Я, кстати, Георгий Андреевич. Анне Денисовне срочно пришлось уехать, так что я буду вести переговоры.

Разговор пошел не по привычному для Лики сценарию. Резюме у нее не было, профильного образования — тоже. Она честно сказала, что просто любит детей и заменяет им родителей на время. К ее удивлению, это не отпугнуло Георгия Андреевича, а, кажется, даже заинтересовало.

— Знаете что? Сейчас вы познакомитесь с моим сыном, Филиппом. Если найдете общий язык — считайте, что приняты.

Он провел ее в детскую, где среди горы дорогих, часто не по возрасту, игрушек в манеже сидел светловолосый мальчик. Рядом в кресле сидела та самая женщина в костюме и читала ему книгу без выражения.

— Ольга Николаевна, будьте добра, чай для нас в столовую. И можете быть свободны.

Взяв сына на руки, Георгий с гордостью представил его. Лика сразу установила контакт с малышом — улыбнулась, заговорила ласково, показала ему яркий платок. Когда через полчаса она попыталась вернуть ребенка отцу, Филипп запротестовал, заплакал и потянулся к ней обратно.

За чаем Георгий озвучил условия: полная занятость. Лика, скрипя сердцем, отказалась — у нее были обязательства перед другими, да и собственный сын. Она уже собралась уходить, но, вспомнив о мальчике, развернулась в дверях.

— Георгий Андреевич! Вам нужно убрать лишние игрушки, они рассеивают внимание. Давайте одну-две. И эти часы в виде единорога — они пугают Филиппа. И, пожалуйста, больше с ним разговаривайте.

Она снова повернулась к выходу.

— Хорошо! — неожиданно сказал он. — Согласен на ваши условия. Два дня в неделю. Можете приходить с сыном. Когда сможете начать?

Так началась ее новая жизнь. Георгий предложил ей аванс, огромную по ее меркам сумму, но она гордо отказалась — заплатите потом, если все устроит. Он дал визитку.

Дома отец отнесся к истории с подозрением: большие деньги, таинственная исчезнувшая хозяйка, мрачная экономка… Но Лика убедила его, что все в порядке.

Первый же рабочий день обернулся кошмаром. Филипп был болен, с высокой температурой, а Ольга Николаевна лишь злобно шипела, что вызывать врача без разрешения хозяев — неслыханная дерзость. Лика проявила характер, настояла на своем, но в итоге была грубо выдворена «за самовольство», а врача вызвала уже сама экономка, когда состояние ребенка стало критическим.

Дома Лика слегла с температурой, следом заболел Стёпа. В бреду ей все мерещились горящие глаза Филиппа и злое карканье Ольги Николаевны. Она уже решила, что больше туда не вернется. Но позвонил Георгий Андреевич. Его голос был полон искреннего раскаяния и тревоги.

— Лада (он почему-то стал называть ее так), простите, я должен был все объяснить… Филипп в больнице. Он… он просит вас. Вам не обязательно работать, но… пожалуйста, позвоните, когда сможете. Вы ему очень нужны.

Она положила трубку, не дав ответа. Ее разрывало на части: больной сын здесь, и больной, привязавшийся к ней мальчик там.

Вскоре выяснились удивительные связи. От Валентины Лика узнала, что Анна Денисовна — это та самая Вероника Рыжова, мать девочки, от которой она отказалась! А Георгий, оказывается, женился на ней, надеясь, что та станет матерью его сыну, потерявшему собственную мать при родах. Брак был ошибкой, чистой воды расчетом с обеих сторон. Анна видела в нем кошелек, Георгий — няню для Филиппа.

Тем временем Георгий, разобравшись в ситуации, уволил Ольгу Николаевну, оказавшуюся дальней родственницей Анны, и фактически разорвал отношения с женой, которая даже не пыталась исполнять материнские обязанности.

Он предложил Лике и Стёпе переехать к ним, на время, чтобы помочь Филиппу оправиться после болезни и психологической травмы. После мучительных раздумий, с тяжелым чувством вины перед отцом, Лика согласилась.

Жизнь в доме на Остоженке наладилась. Дети подружились, в доме появились уют и смех. Георгий изменился, стал чаще бывать дома, улыбаться. Однажды, в день рождения Лики, он преподнес ей не просто огромный букет, а кольцо. И предложил руку и сердце.

— Ты выйдешь за меня?

И она, к собственному удивлению, заплакала и сказала «нет».

— Вы меня не любите, Георгий Андреевич. Вам нужна мать для Филиппа. А я… я не хочу быть просто функцией. И вы совсем не замечаете Стёпу.

Он не стал спорить. Просто тяжело вздохнул и вышел. А она поняла, что, сказав правду, сделала и себе больно.

Судьба продолжала плести причудливые узлы. Однажды на детской площадке к ней подошел мужчина с маленькой девочкой. Лика узнала его сразу — это был отец той самой Наденьки, Виктор Михайлович. Он разыскал ее, наслушавшись восторгов о «волшебной няне Ладе». Его жена, не выдержав испытания чужим ребенком, ушла, и он остался один с болезненной, тоскующей дочкой, которая отказывалась принимать кого-либо, кроме ненадолго приложившей ее к груди в роддоме женщины.

Встреча была странной и щемящей. Надя, увидев Лику, сразу потянулась к ней и успокоилась. Виктор умолял о помощи. Лика разрывалась между долгом перед Георгием и Филиппом и этой новой, старой болью — любовью к девочке, которую когда-то считала своей.

Она не приняла предложения Виктора, но стала иногда брать Надю к себе, с разресия Георгия. И произошло чудо. В доме, где теперь жили двое малышей, появилась третья — тихая, серьезная девочка с синими глазами. И Филипп, и Стёпа приняли ее как сестру. Георгий, наблюдая за тем, как Лика заботится обо всех троих, с одинаковой нежностью и самоотдачей, наконец-то увидел не потенциальную мать для сына, а женщину. Сильную, добрую, прекрасную.

Прошло время. Не быстро, не вдруг. Постепенно, как тает лед под весенним солнцем, растаяла и стена между ними. Георгий научился быть отцом не только Филиппу, но и Стёпе, и Наде. Он увидел в Лике не няню, а ту самую, единственную, чье присутствие наполняет дом тем самым светом и теплом, которых ему так не хватало все эти годы.

Однажды вечером, когда дети спали, он снова взял ее руку, но уже без кольца.

— Я не прошу ответа сейчас. Я просто хочу быть рядом. С тобой. Со всеми нашими детьми. Давай попробуем просто быть семьей. А там… посмотрим, что скажет сердце.

И Лика увидела в его глазах не расчет, а тихую, зрелую надежду и ту самую, долгожданную любовь. Она улыбнулась и кивнула.

Прошло еще пять лет. Раннее сентябрьское утро залило золотом большой, уютный дом в пригороде. На крыльце стояла семья.

— Ну вот, мои самые лучшие, самые красивые первоклассники! — Лика, сияющая, поправила бант Наденьке и воротник рубашки Степану.

Девочка, уже не та замкнутая сиротка, а живая, лучезарная красавица с косичками, крепко держала брата за руку.

— Я тоже хочу в школу! Сейчас же! — заявил Филипп, теперь высокий и крепкий мальчуган.

— В следующем году, — улыбнулся Георгий, обнимая сына за плечи. — А в этом ты — главный защитник и помощник для нашей Машеньки.

Он кивнул на калитку, где двухлетняя кареглазая девчушка, их общая с Ликой дочь, старательно пыталась поймать солнечного зайчика.

Филипп надулся, но тут же просиял, поняв важность миссии.

Потом они всей гурьбой заехали к Петру Филимоновичу. Он жил теперь не один, а с милой, хозяйственной Мариной, которая смотрела на него влюбленными глазами. Дом благоухал пирогами и счастьем.

— Дедуля, смотри, у меня букварь! — кричала Надя, забираясь к нему на колени.

— И у меня! — вторил Стёпа.

Старик смотрел на дочь, на ее мужа, на эту пеструю, шумную, невероятно родную компанию детей, и глаза его были влажными от умиления. Лика поймала его взгляд и улыбнулась. Улыбкой, в которой была и благодарность за его терпение и поддержку, и тихая радость за его позднее, но настоящее счастье.

Вечером того же дня они навестили Виктора Михайловича. Он сильно постарел и болел, но после того, как его покинутая жена Тамара, узнав о его болезни, вернулась и простила, в его жизни снова появился свет. Надя называла его папой, а Лику и Георгия — мамой и папой. Грани между «своими» и «приемными» стерлись навсегда, растворившись в простом, теплом слове «семья».

Когда стемнело, и дети, наконец, уснули, вымотанные впечатлениями первого школьного дня, Георгий и Лика вышли в сад. Воздух был теплым, пахло осенними листьями и поздними цветами.

— Спасибо тебе, — тихо сказал он, обнимая ее за плечи. — За то, что не сдалась тогда. За то, что нашла в себе силы любить не только своего сына, но и чужих, потерянных детей. За то, что подарила нам всем этот дом.

Она прислонилась головой к его плечу, глядя на освещенные окна спален, где спали их дети — все разные, все любимые, все свои.

— Это не я нашла их, — прошептала она. — Это душа… она всегда выбирает сама. Иногда ей нужно просто помочь встретиться с тем сердцем, которое ждало ее всю жизнь. Наше счастье — оно как пазл. Каждый из нас был одиноким кусочком. А теперь картина сложилась. И она идеальна.

В темном небе над ними ярко горели осенние звезды, холодные и чистые, будто свидетельствуя о чем-то вечном и незыблемом. О том, что любовь, если она настоящая, не знает границ крови и страха. Она просто приходит, тихо стучится в дверь и остается навсегда, согревая своим светом всех, кто готов открыть ей свое сердце.

Пpoигpaл дoчь coceду


Пpoигpaл дoчь coceду

Вечерний туман, словно тончайшая фата, медленно сползал с верхушек сосен, окутывая село дымчатым покрывалом. В низкой горнице, пропитанной запахом дегтя, сосновой смолы и старого дерева, воздух казался густым и тяжёлым. Никифор вытер ладонью выступившие на лбу капли пота, оставив грязноватый след на загорелой коже. Его пальцы, шершавые и неуклюжие, вновь сжали потрёпанные карты, будто в них была заключена не участь партии, а вся его беспросветная судьба. Напротив, откинувшись на резную спинку стула, сидел Лука. Уголки его губ дрогнули, сложившись в едва уловимую, но оттого не менее едкую ухмылку. Его, казалось, бесконечно забавляла та внутренняя буря, что бушевала в соседе, эта смесь отчаянной надежды и животного страха. С наслаждением, растягивая мгновение, он бросил на грубый стол свои карты, веером лёгшие безобразным ковром. Он пристально наблюдал, как Никифор, заёрзав на табурете, будто пытаясь ускользнуть от неотвратимого, начал бледнеть, и краска с его лица спадала, словно вода сквозь решето.

— Всякий раз, когда ты пытаешься наверстать упущенное, выходит одно и то же! — голос Луки прозвучал мягко, почти ласково, но в этой ласковости таилась ледяная сталь.

Никифор судорожно перевёл дыхание, пытаясь вдохнуть полной грудью, но воздух словно стал тягучим и не давал насытить лёгкие. Тщетно. Всё внутри сжалось в холодный, дрожащий комок. Ладони покрылись липкой, леденящей влагой, а сердце, бешено колотясь, рвалось из груди, готовое разорвать её изнутри. До такой крайности он ещё не разнервничался никогда.

— Это ведь шутка… не всерьёз… — прошептал он, уткнувшись взглядом в тёмные сучки столешницы, не смея поднять глаза на победителя. — Что про меня люди-то скажут? Что за отец после этого?

— Ты, Никифор, — Лука смаковал каждое слово, растягивая их, как сладкую пастилу, — только что свою кровинку, старшую дочь, на кон поставил и проиграл. А посему не сносить тебе позора в этом селе. У нас же как исстари заведено, — мужчина развёл руками, широко и безапелляционно, — коли слово дал, исполняй его неукоснительно. Чтоб завтра на рассвете Матрёна была у нашего порога.

— Лука! — Никифор собрал в кулак всю свою волю, жалкие её остатки, и голос его дрогнул, но прозвучал. — Честное слово, не по-людски это! Не по-божески!

— Не по-людски было родную дочь на кон ставить, будто овцу бездомную, — парировал Лука, и в его глазах мелькнуло холодное презрение. — С моей стороны всё честно и по правилам.

Егор, сын Луки, стоявший в тени у печи, потоптался с ноги на ногу. Его душила молчаливая ярость, подступавшая к горлу горьким комом. Он наблюдал за этим жалким зрелищем, за этим пропащим человеком, лишённым и совести, и чести, продавшим плоть от плоти своей.

— Я отыграюсь… — Никифор почувствовал, как во рту пересохло и язык прилип к нёбу. Он потянулся к глиняному стакану с водой, стоявшему на краю стола. Но Егор был проворнее. Лёгким, почти небрежным движением он опрокинул сосуд, и тёмная струя, словно живая, растеклась по древесным годичным кольцам, впитываясь в них. Парень тихо рассмеялся, и смех этот был подобен скрипу снега под сапогом.

— Тебе больше нечего ставить, — констатировал Лука, потирая седые, щетинистые усы. — Ни кола, ни двора. Одни долги.

Никифор поднял взгляд на Егора. Этот юнец, сытый, уверенный в себе, всегда раздражал его своим спокойным высокомерием, этим ощущением превосходства, которое даже не нужно было демонстрировать — оно витало в воздухе вокруг него. И вдруг, в отчаянии, в голове мелькнула безумная мысль.

— Младшую, Авдотью, забирайте! Она давно на Егора глазки строит! — слова полились сами, подгоняемые паникой. — Но Матрёну… Я без неё пропаду! Старшая дочь, весь дом на ней держится… А как моя Ульяна будет… Её, совсем дитё, забирайте!

— На Матрёну играли, — в голосе Луки впервые прорвалось раздражение, словно его терпение лопнуло. — Страшный ты человек, младшую, дитя малое, подсовываешь. Ей и пяти лет от роду нет.

А Егор лишь презрительно фыркнул, сжав кулаки. Не будь отца рядом, он вряд ли сдержался бы. Всё село знало, каково было отношение Никифора к его девочкам после того, как ушла их мать. Матрёна, первая помощница и тихая работница; Авдотья, своенравная и мечтательная; Ульяна, крошечный котёнок, цепляющийся за юбку старшей сестры. Жена Никифора, Пелагея, отошла в мир иной, пытаясь подарить ему долгожданного сына. Повитуха, старая, видавшая виды женщина, предупреждала, умоляла, грозила. Просила не трогать её, не нагружать непосильным трудом, дать окрепнуть. Но разве слышал её Никифор? Какая невидаль, чтобы баба, созданная для деторождения, отказывалась от своего предназначения? Он жаждал наследника. Он замучил Пелагею упрёками, взглядами, молчаливыми ожиданиями. Та, хрупкая от природы, слабая здоровьем, таяла на глазах. Чудом выносила третью дочь, но цена оказалась безмерной. Умерла Пелагея молодой, оставив после себя тишину, которую тут же заполнил тяжёлый, вечно недовольный взгляд отца. Все заботы, все хлопоты, вся тяжесть быта рухнули на плечи Матрёны. Юная девушка, сама ещё нуждавшаяся в материнской ласке, стала и хозяйкой, и нянькой, и кормилицей. За любой труд бралась безропотно, никогда не роптала на свою долю. Бывало, вернётся Никифор домой, сядет угрюмый за пустой стол и ждёт, когда Матрёна засуетится, забегает, словно испуганная птичка. Для порядка покричит на неё, отчитает, чтобы знала своё место и не расслаблялась. Она лишь глаза опустит, длинные ресницы покроют бледные щёки, и прошепчет: «Папенька, простите, сейчас всё будет».

И порой его самого удивляло, откуда в этой хрупкой, тростинкой гнущейся девчонке столько сил. Еле на ногах стоит, тень от свечи, а ещё успевает и печь истопить, и скот покормить, и сестричек прибрать. Решал он про себя, что, видно, так и задумано природой — в женщине с молоком матери впитывается умение вести дом. В мать она пошла, в ту самую Пелагею, что тоже до последнего вздоха старалась.

Авдотьюшка же была совсем иной. Словно из другого теста слеплена. Нрав буйный, ленивая, невоспитанная. Всё ей было нипочём. Целыми днями слонялась без дела, строя воздушные замки о богатом женихе, о жизни в достатке и праздности. И в кого такая уродилась — загадка. Мечтала о шёлках, о прислуге, о внимании. Да только кому в доме нужна была такая лентяйка, бесполезная, как пятое колесо у телеги.

А об Ульяне, младшенькой, и говорить нечего. Пять лет всего от роду. Хвостиком за Матрёной по дому ходила, пыталась помочь, крошечными ручонками таская щепки или тряпочку. На неё Никифор и внимания-то не обращал. Сына хотел, а родилась эта… Лишний рот, обуза.

Никифор прикрыл глаза, и перед ним во тьме век всплыл образ дома без Матрёны. Грязные пороги, холодная печь, голодные куры, беспорядок и тоска. Нет, такую работницу отдавать нельзя! Но с другой стороны, опозоренная, проигранная в карты, кто её теперь возьмёт? Какая её судьба? И всё же, подчиняясь последнему порыву, он опустился на колени перед Лукой, сложил руки в безмолвной мольбе и запричитал, голос его сорвался в жалобный шёпот.

— Умоляю, смилуйся, Лука Митрофанович. Матрёна — дочь моя, плоть от плоти. Прошу… Всё что угодно забирай, но только не её. Как же она, опозоренная, жить-то дальше будет? Позор-то какой на всю жизнь. Она мне… она мне дороже жизни. Правая рука моя, свет в окне.

Лука бросил на него брезгливый, тяжёлый взгляд, словно увидел не человека, а нечто омерзительное, и плюнул на закопчённый пол рядом с его коленями.

— Завтра жду! Без опозданий.

Егор же, неожиданно сменив гнев на подобие милости, похлопал отца по широкому плечу.

— Да что же мы, в самом деле, нелюди какие? Звери лесные?

Никифор с удивлением, в котором мелькнул проблеск безумной надежды, посмотрел на парня. Сердце ёкнуло: а вдруг?

— Дороже жизни, говоришь? Всё за неё отдашь? Правая рука, значит… — Егор обратился к нему, и в его глазах заплясали насмешливые огоньки.

Никифор отчаянно закивал, будто голова его была на пружине.

— Хорошо, — Егор самодовольно улыбнулся, ощущая вкус предстоящей власти. — Будет тебе шанс. Единственный.
Он неспешно, с достоинством вышел из горницы. Лука, мгновенно поняв, в чём заключается задумка сына, громко, раскатисто засмеялся. Звук этого смеха заставил Никифора сжаться внутри. Ему стало дурно и тошно.

— Завтра, с первыми петухами, чтобы дочь твоя была у меня. Сильно сомневаюсь я, что ты согласишься на условия Егора, — Лука тяжело поднялся из-за стола и двинулся к выходу вслед за сыном, и его смех ещё долго звучал с улицы, смешиваясь с вечерним ветром.

Никифор поднялся с пола, отряхнул портки, поморщился от ломоты в коленях и присел обратно на скамью. Чувствовал он себя гнусно, мерзко, но не оттого, что дочь проиграл, а от осознания того, что именно Егор, этот наглец, предложил ему милость. Этот прохвост уже который год не спускал глаз с его Матрёны. Прикипел к ней душой, если о таких, как он, можно так сказать. Другой бы на месте Никифора уже приданое собирал, сватов засылал… благодарностями рассыпался.

Семья Луки была в селе первой. Власть и достаток. В голодные годы только их закрома не пустели. Из любой передряги выходили сухими, будто заговорённые. Хозяйство крепкое, родня в губернском городе при деньгах и чинах. Связываться с ними никто не решался — себе дороже. А уж садиться с ними за карточный стол — и вовсе безумие. Никифор же, как ему казалось, от крайней нужды, от безысходности связался с Лукой. Ленив был от природы, а средств постоянно не хватало. Своим трудом добывать не желал. Чего греха таить, любил выпить и потягаться удачей в игре. Слабый, малодушный. Уважением среди соседей не пользовался, но и не страдал от этого, находя утешение в кружке да в картах. А всю накопленную злобу и обиду на жизнь вымещал дома, на девочках. Поколотить мог просто так, для профилактики. Те же, зная его нрав, старались ходить по струнке, чтобы лишний раз не вызывать гнев. Больше всех, конечно, доставалось Матрёне. Никифор чувствовал свою абсолютную власть над ними и, в общем-то, был этим доволен.

Вернулся Егор, и в руках его сверкнуло лезвие тяжёлого топора. Он ехидно ухмыльнулся, положив железное лезвие на стол.

— Правая рука или Матрёна, — не стал тянуть с развязкой парень. — Выбирай. Здесь и сейчас.

Никифор сжался весь, почувствовав себя последним дураком и ничтожеством. Егор просто решил в очередной, последний раз над ним поиздеваться, довести унижение до предела.

— Завтра приведу, — пробормотал Никифор, спрятав дрожащие руки за спину, и, не глядя на Акима, вылетел из дома, как подхваченный вихрем.

Выбор без выбора. И говорить не о чем. По дороге, спотыкаясь о камни и корни, Никифор, пытаясь оправдать себя в собственных глазах, размышлял о том, что, может, оно и к лучшему. Честно говоря, выходило даже неплохо. На Авдотью надежды нет — строптивая баба растёт, ленивая… А вот Матрёна… Отдавать её не хотелось, хоть и сватались к ней многие, несмотря на дурную славу отца. Ну, попортит девку этот Егор, ну и что? Эка беда! При доме останется, хозяйством будет заниматься у богатых свёкров. А что до людской молвы… Пусть болтают. На каждый роток не накинешь платок. Так было, есть и будет.

Ужинать Никифор уселся затемно, когда тени слились в единую чёрную массу. Аппетита не было. Он отломил кусочек чёрствого хлеба и медленно, мучительно стал его прожевывать, словно жвачку. Думал, как быть, что сказать. Ульяна и Авдотья уже почивали. Одна Матрёна всё ещё крутилась по хозяйству, бесшумно, как тень. Никогда не ложилась раньше отца и не вставала позже него. Но жаль её не было в его сердце — лишь раздражение от собственной слабости.

— Не угодила? — Матрёна выглядела бледнее обычного, почти прозрачной в сумраке, глядя на полную, нетронутую тарелку отца.

— Авдотьку буди! — рявкнул в ответ Никифор, давая выход злобе. — Да живо! Разленилась она, пока отец не спит!

Матрёна спорить не стала, беззвучно скользнула в сени.

Разбуженная Авдотья, недовольная сном, начала ворчать и браниться. Увидев отца, притихла и скрестила руки на груди, выражая протест всей позой.

— Завтра встанешь чуть свет, — сказал Никифор, не глядя на неё. — Займёшься всем, чем Матрёна занимается. На тебе Ульяна. И только попробуй проспать.

Затем, устремив взгляд куда-то в стену, проговорил, стараясь сделать голос твёрдым:

— Матрёна утром к Луке Митрофановичу пойдёт. Ей будет не до нас.

Краем глаза он заметил, как дрогнули, замерли на миг тонкие пальцы дочери, перебирающие край фартука.

— Зачем? — Авдотья, не чувствуя страха, а лишь жгучую зависть, уставилась на сестру. — Что ей там делать?

— По хозяйству поможет, — слукавил Никифор, чувствуя, как горит лицо. — Вопросы не задавать! Распоясались тут совсем без меня! Ещё раз спать ляжешь до моего прихода — высеку на конюшне!

Авдотья фыркнула и почти с ненавистью посмотрела на Матрёну.

— Ты её Егору хочешь отдать? — угрозы отца её не испугали, в душе бушевала буря обид. — За какие такие заслуги? Она что, лучше меня?

Никифор стукнул кулаком по столу, так что затрещали доски, и поднял руку, готовую обрушиться.

— Авдотья!

Та рот закрыла, но глаза её горели негодованием. Егор нравился ей уже давно. Богат, статен, хоть и жесток. Ну и что? Зато в их семье женщины ни в чём не знают отказа. А в жизни самое главное — достаток. Со всем остальным можно смириться. Да только Егор и смотреть на неё не хотел, не замечал, что она, Авдотья, готова ради него на всё. И жизнь без него казалась пресной. Сватов с его стороны ждала, да те почему-то ходили только к Матрёне. Ходили и уходили ни с чем. С другой стороны… Красивая старшая сестра. Густые, тёмные, как смоль, волосы до пояса, глаза — два бездонных озера, стройная, гибкая. Не то что она, Авдотья — высокая, угловатая, с широкими плечами и узкими бёдрами. Девушка считала, что все выбирают по красоте да по достатку. А если ни того, ни другого нет, так в вековых девках и останешься. Представила, что завтра ей вместо Матрёны делать по дому и в огороде придётся, дурно стало так, что аж в глазах потемнело. Вдобавок ко всему подумала о том, что её Егорушка достанется Матрёне. А этого она допустить никак не могла.

— За Егора её отдашь… Я с горя удавлюсь! — выкрикнула Авдотья, словно вожжа под хвост попала. — Так и знайте! Оба! Не мила мне такая жизнь.

— Душись! — Никифор стукнул деревянной ложкой о край стола, и та с треском раскололась. — Вот прямо сейчас иди и душись!

Оскорблённая, ослеплённая яростью Авдотья вылетела из комнаты. Сейчас она отца не боялась. Наспех обувшись, выбежала из дома. Добралась до реки, до того самого места, где любила грезить о будущем, и остановилась. Страшно стало. Это она в сердцах, для красного словца, про удавку ляпнула. А на самом деле лишь отца попугать хотела. Сердце заныло от тоски и бессилия. Нужно было что-то решать. Завтра поутру к знахарке сходит. Больше ждать нельзя. Та Егора от Матрёны в миг отвадит… А может, лучше слух пустить… Опороченная девка никому не нужна. Ну и что, что сестра. Ну и что, что ложь… Кто проверять станет? А за своё счастье бороться нужно. Злилась Авдотья, и камни с размаху кидала в тёмную, безмятежную воду, нарушая её зеркальную гладь.

Не знала она ещё, какую судьбу избрал отец для Матрёны. А если бы и знала, то всё равно бы от своего не отказалась. Характер такой. Думала только о себе. В папеньку пошла.

Матрёна, несмотря на смертельную усталость, проплакала всю ночь, уткнувшись лицом в жесткую подушку, чтобы не разбудить сестёр. Не понимала она, за что с ней так отец поступает. Ведь ни разу за все годы она не пожаловалась на свою долю, не просила пощады. Все по дому делала, ничего в ответ не ждала. Ко всем просьбам отца относилась как к приказу, не спорила, не перечила. Была тихой, покорной тенью. Мать сестрам заменила. А теперь… Неужели где-то провинилась, не угодила?

Впервые за всю жизнь Матрёна решила отца ослушаться. И поутру, на рассвете, поцеловав спящую Ульяну в лоб, ощутив тепло её щёчки, вышла из дома. Решила отсидеться в лесу, спрятаться. Далеко не ушла, лишь на опушку. Но сердце за сестрёнку заболело тут же, остро и физически. Как девочка без неё? Ленивая Авдотья ведь даже каши толком не сварит. И от отца Ульяне могло ни за что достаться. Пришлось, сражённая любовью и чувством долга, вернуться.

Отец ещё спал, храпел, раскинувшись. Это было неудивительно. Вчера он напился в стельку и на чем свет стоит бранил свою судьбу, себя, весь белый свет. Жалел себя неимоверно, к жалости взывал. Мол, дочь, посмотри, как тяжело мне, овдовевшему, приходится. О вас, о трёх девках, думать надо. Но на Матрёну так и не смог глаз поднять. Стыдно было. А девушка, может, и хотела ответить, чтоб он пить завязал и в азартные игры не играл. Но язык прикусила, защемив между зубов все несказанные слова.

И всё же в дом зашла осторожно, на цыпочках, боясь разбудить его и Авдотью. Собрала в узелок яйца, хлеб, что было. Разбудила Ульяну, помогла ей одеться, заплела тоненькие косички. Выходили так же тихо, как мыши. Ульяна, чувствуя, что что-то не так, серьёзная, вопросов не задавала. Матрёне она доверяла безраздельно и считала своей мамой, хоть и знала, что это не так.

Далеко в лес не зашли, расположились на знакомой опушке, где земля была мягкой от мха. Матрёна причесала сестрёнке растрёпанные за ночь волосы и накормила скромным завтраком. Сама прилегла на траву, ощущая её прохладу сквозь тонкую ткань платья. О матери думала. И мыслями себя до горьких слёз доводила. Была бы матушка жива, за Ульяну сердце не болело бы так. Может, и замуж бы вышла уже. Ведь приходили к ней свататься, несмотря на дурную славу отца. И от Егора сваты приходили… О нём думать не хотелось, брезгливо отгоняла мысли. Его семью Матрёна побаивалась. Не понимала, чем приглянулась этому суровому парню. Себя красавицей не считала. А вот Авдотью, статную, яркую, с пышными волосами, считала куда пригожей.

До вечера сёстры слонялись без дела, но и покоя не было. На улице заметно похолодало, подул северный ветер. Ульяна раскапризничалась, проголодалась, устала. Пришлось возвращаться домой. По дороге Матрёна размышляла о том, что будет дальше. Ну, день отсидится, второй… А дальше? Может, бежать? Куда? А Ульяну на что оставлять? Пропадёт девчонка: то ли с голоду, то ли от хвори. Ни отцу, ни Авдотье нет до неё дела. А может, смириться с волей отца и сходить к Луке? От последней мысли стало так не по себе, что аж в глазах потемнело…

Из дома ещё на подходе была слышна ругань и громкие голоса. Матрёна оставила Ульяну во дворе, под старой яблоней, а сама, пригнувшись, зашла в сени, чтобы посмотреть, в чём дело. Отец стоял на коленях посреди горницы, и кровь сочилась у него из разбитой губы. В углу, забившись, рыдала, но уже беззвучно, Авдотья. Егор расхаживал по комнате, как хищник в клетке. Увидев Матрёну на пороге, все разом замерли, будто куклы.

— Вот она, дочка! Явилась, наконец, — Никифор вытер тыльной стороной ладони кровь с подбородка. — Забирайте. Что обещали.

Матрёна, не обращая внимания на его слова, будто не слыша их, подошла к отцу и помогла ему подняться, взяв под локоть. Он, облокотившись на её хрупкое, почти детское плечо, издал странный хрип и заохал. Видно, били его нещадно. Усадив его на скамью, Матрёна обернулась к Луке. Этот властный, бесчестный человек, хоть и вызвал в ней леденящий страх, однако разве могла она позволить себе это показать? Она выдержала его тяжёлый, оценивающий взгляд, хоть её всего мелко трясло изнутри.

— Твой батюшка тебя в карты проиграл, а ты ему плечо подставляешь, — усмехнулся Лука, но усмешка вышла какой-то кривой.

Матрёна едва вздрогнула, но голову не опустила и глаз не отвела. Так вот в чём дело было. Так вот зачем.

— Как проиграл, так и отыграется, — побледневшими, почти белыми губами вымолвила она, и голос прозвучал тихо, но чётко.

— Смотрю, с характером. С такой трудно придется, — Лука намеренно отвел взгляд, чтобы не пугать девку ещё больше, и посмотрел на сына. — Да только уговор дороже денег. Так ведь?

Егор всё это время не сводил глаз с Матрёны. На вопрос отца лишь кивнул, не в силах вымолвить слово. Все его в этой девушке восхищало. Полюбил он её давно, с того самого дня, как увидел на сенокосе, когда она, уставшая, вытирала лоб тыльной стороной ладони, а солнце играло в её распущенных волосах. Всем Матрёна была хороша. И лицом пригожа, и трудом крепка. Разве что один изъян был — голытьба, бесприданница. Но и с этим он смирился. Разве что матушка его, Прасковья, первый раз услышав, кого он в дом хочет привести, чуть чувств не лишилась. Неровня им девка Никифора, с какой стороны ни посмотри. Но как сердцу прикажешь? А он в жизни никогда и ничего так не желал, как её. Разве что не хотел, чтобы так всё сложилось. Хотелось, чтобы взаимность была, как у отца с матерью в молодости. А тут её отец, Никифор, в отчаянном порыве на кон поставил. Двоякие чувства испытал Егор. Разозлился, что Никифор свою дочь, словно вещь, предлагает, и в то же время тёмная, необъяснимая радость шевельнулась — шанс такой подвернулся.

— Завтра придем. Всё как у людей будет, — сказал Егор, страшась, как бы Матрёна без чувств не рухнула. — Без позора. Сватами.

Затем повернувшись к Авдотье, пальцем пригрозил, и в его глазах вспыхнула холодная искра.

— А ты будешь слухи распускать, пожалеешь, что на свет родилась!

Девушка взвизгнула и сжалась в комок, ещё сильнее побледнев. Испуганно, умоляюще посмотрела на сестру, но та, казалось, не обратила на эти слова никакого внимания.

Когда дверь закрылась за Лукой, Матрёна словно окаменела на миг, а затем пошла за Ульяной. На негнущихся, ватных ногах вчерашнюю похлёбку разогрела. Никифор на дочь смотрел и слова сказать боялся. Ни одной живой эмоции не было на её лице, словно и не человек она, а изваяние из холодного мрамора. Такой последний раз он видел её, когда Пелагея, жена его, преставилась.

— Вынудили меня, дочка, — наконец вымолвил он, срываясь на шёпот. — Не хотел я. Сама знаешь, какие страшные люди. И Егор этот давно на тебя смотрел. Может, и хорошо, что так. Хорошо, что без позора. Коль своей для них станешь, обижать не будут. Заживёшь… Все знают, как они к своим женщинам относятся. Как сыр в масле жить будешь. Может, и хорошо, что я тебя им… проиграл. — И совсем тихо, в пол, добавил. — Ещё спасибо скажешь…

Авдотья разрыдалась в голос, но слёзы её были о себе, о своей разбитой мечте. Для неё этот день оказался тяжким и бесполезным. Слухи про «порченую» сестру, которые она успела посеять у колодца, уже медленно расползались по селу. Одно дело — про простую девицу судачить, другое — про невесту Егора болтать такое. А бабка-знахарка, что приворотами промышляла, без оплаты её и слушать не стала. Выставила за порог и припугнула, что нажалуется Луке.

Единственной, кто за Матрёну переживал по-настоящему, была Ульяна. Да и та притихла, боясь нарушить воцарившуюся гнетущую, звенящую тишину. Не понимала маленькая девочка, какое непоправимое зло совершил её отец.

Матрёну выдали замуж как положено, с соблюдением всех обрядов. Молодых обвенчали в сельском храме, и на свадьбе гуляли три дня, как у самых богатых. Егор, как никогда, был мрачен и сосредоточен. Вроде бы и желание сбылось, да только жена стояла рядом, как неприступная ледяная гора, несчастная и отстранённая. Не так себе он этот брак представлял.

Дом для молодых ещё достраивали. Временно жили в большом доме у свёкра. Прасковья Никифоровна невестку сразу невзлюбила всем сердцем. И после первой брачной ночи сына, в пику всем и вся, вывесила простыню с кровавым пятном на обозрение всему селу на самом видном месте во дворе. Егор этот варварский, давно забытый обычай не оценил и с матерью решил поговорить начистоту.

— Ещё бы со свечами над нами в горнице стояла, полный набор.

— А надо бы! — обиделась Прасковья. — Всякое люди судачат. Я честь твоей женушки спасаю, а ты меня же попрекаешь!

— Посмешищем ты нас выставляешь. А кто лично сомневается в девстве жены моей, пусть лично мне и скажет. Кубарем по всей улице прокатится.

Чувствовала себя Прасковья после слов сына оскорблённой до глубины души. Сын благословения её не спросил, в известность не поставил. Всё по-своему сделал. Так ещё и попрекает за правое, как ей казалось, дело. И Лука, муженёк её, в очередной раз поддакнул капризам сына. Словно она в этом доме уже и не хозяйка, а так, мебель.

Матрёна, невестка, должного уважения и страха не выказывала. Молчаливая, ходила как неприкаянная тень. Словно не живая была. И постоянно в родительский дом бегала: то за сестрой приглядеть, то обед сварить, то убраться. Здесь и там успевала, не жалея себя.

Прасковья решила взять её измором, сломить этот тихий, но упрямый дух. Трудиться заставляла от зари до зари, давая порой абсолютно бессмысленные, бесполезные поручения. Проверяла, насколько крепка девчонка, как далеко можно зайти. Все в селе знали, что за семья у Никифора. Да только девка попалась не простая. Как бы Прасковья над ней ни измывалась, та ни единой слезинки за всё время не проронила. Не гнушалась никакой работы и трудилась, как заведённая машина. Одно лишь Прасковью радовало и успокаивало: сын старшую сестру выбрал, а не эту вертихвостку Авдотью привёл.

Егор жену жалел тайно, по ночам, когда все спали, целовал её огрубевшие, в мозолях и ссадинах пальцы. Прощения просил шёпотом за то, что так женился, за то, что опозорить хотел своим молчаливым согласием с отцом. Оправдания себе искал. Мол, не знал, как ещё её своей сделать, как добиться. В любви клялся, в верности. Только жена его не слушала, будто спала или ушла в себя. Ей всё равно было. Не знал он, что Матрёне все эти бесконечные хлопоты только облегчение приносили. Обессиленный, измотанный до предела человек ни о чём думать не может, кроме как о сне и кратком отдыхе. Страшная жизнь, ужасная, без просвета и надежды.

С матерью Егор беседовал постоянно, просил, требовал оставить жену в покое. Прасковья злилась и просила в дела бабьи не лезть. А раздражало её до чёртиков то, что над любимым сыном эта тихоня больше власти имеет. Её в своё время никто не жалел. Прасковья и припомнить не могла, когда Лука за неё хоть раз перед своей матушкой вступился. Та могла из вредности, для порядка, вожжами её отхлестать за малейшую провинность. И пожаловаться было некому.

Всё перевернулось в один день, когда во время воскресного ужина Матрёна, расставляя тяжёлые глиняные миски, вдруг вся побелела, как мел, глаза её стали огромными, стеклянными, и она беззвучно, как подкошенная, грохнулась на пол. Егор тут же подхватил её на руки, закричал, чтобы коня закладывали и врача из города везли. Прасковья сразу неладное, знакомое почувствовала. Никак иначе невестка понесла. И её самые чёрные опасения, подпитанные злобными сплетнями, на миг показались правдой.

А Авдотья все это время только и думала, как бы сестру окончательно опорочить. Смириться не могла с тем, что та замуж за Егора вышла. И ладно бы жила себе спокойно, так нет-нет да и маячит перед глазами. В гости приходила, стряпала что-то в запущенном отцовском доме. Словно без её помощи мир непременно рухнул бы. Ульяна, как назло, только про Матрёну и говорила, скучала. Своё зло и досаду Никифор теперь вымещал на Авдотье. Всё средняя дочь делала не так: и готовила паршиво, и стирала кое-как, а про большую уборку и речь не шла.

Во время очередного прихода сестры, в голову Авдотье пришла совсем уж отчаянная, безумная мысль. Ей аж страшно стало от собственного замысла, но отступить она уже не могла. Никто в их селе, после замужества, так часто не бегал к родителям. Это считалось неприличным, дурным тоном, но не в случае Матрёны. Все понимали — она за младшей сестрой да отцом-пьяницей присматривает. По крайней мере, никто не осмеливался предполагать другое вслух. Ведь Егор, услышав дурные слухи, расспрашивать ничего не будет. Он сначала ударит, а потом, может, и поинтересуется, достаточный ли урок преподал. И всё равно ему было, кто перед ним — стар или млад. Потому жестоким его и считали. Да что о нём говорить — он жену себе в счёт карточного долга забрал. Страшный человек.

С другой стороны, а что Егор сделает ей, свояченице? Вряд ли осмелится руку поднять, хотя бы из-за любви к жене. Да и рассуждать о том, что будет, когда её раскроют, было рано. Она хотя бы попытается. Вдруг Егор откажется от сестры, опозоренной?

Решила Авдотья новые, страшные слухи придумать. Только распространять их не своими устами, а через местного пропойцу, у которого язык без костей. Мол, сестра не просто так в родительский дом заглядывает. А уединяется там с каким-то мужчиной, оттого и мужа своего сторонится. Как бы теперь не понесла… Понимала Авдотья, что пьянице веры мало, и подкрепила свой рассказ такими сведениями, которые только самые близкие о девушке могут знать или муж о жене.

Спустя время, когда слухи, словно ядовитые грибы после дождя, поползли по селу, поняла она, что глупость непоправимую сделала. Да только время не воротишь. Оставалось надеяться, что люди активно судачить будут, а концов и краев этим сплетням никто не найдёт.

И всё так зловеще совпало, что, когда слухи разошлись по дворам, Матрёна и упала в обморок. У сельчан дикий интерес проснулся. Возможно, люди устали от гнета и власти Луки и тем самым хотели для его семьи позора. А может, руководило ими банальное, низменное желание поучаствовать в скандале, позлорадствовать. Однако, когда Матрёна пришла в себя, свекровь ей на эмоциях прямо на дверь указала. Разбираться со сплетнями, а уж тем более прикрывать позор и как-то оправдываться она не собиралась. Хватило срамной истории с простыней, которая до сих пор аукалась — ворота их потом дёгтем измазали, в насмешку. Тоже забытый, срамной обычай.

И Никифор дочь обратно не ждал. И так в его сторону плевали. Не хватало, чтобы клеймо позора и на других дочерей тёмным пятном легло. Матрёну замуж выдал, и баста. Ответственность с плеч долой.

Егор злился, чернее тучи ходил. Спорил, скандалил, ввязывался в драки. Только закрыть всем рты не мог. Даже Лука, при всей своей власти и влиянии, перед молвой оказался бессилен. Люди, вместе взятые, обладали властью куда большей, просто постоянно об этом забывали, страшась неведомо чего.

Матрёна, узнав, что про неё судачат, всё также продолжала хранить ледяное молчание. Ей было странно и непонятно, почему Егор продолжает за неё вступаться, рубится на кулаках. Неужто и правда любит? Этот человек всегда казался ей жестоким и несправедливым. Другие его стороны она наотрез отказывалась видеть и принимать. Но, по правде говоря, он старался её не обижать. Если не считать тех самых ночей наедине, которых она так боялась.

Родительский дом мужа Матрёна решила покинуть без споров и препирательств. Ей было нечего стыдиться. И всё же в глубине души, под толщей льда, клокотала обида из-за чудовищной несправедливости.

Муж отпускать её не хотел, но и удержать силой уже не мог, видя её опустошённый взгляд.

— С тобой пойду. Есть село за рекой, по другую сторону. Там и приживёмся, — устало сказал он, глядя в окно. — Но нет в этом смысла. Что же теперь из-за каждой сплетни, из-за каждого злого языка дом родной покидать, бежать?

Матрёна даже растерялась от таких слов. А затем, уловив их скрытый смысл, едва не рассмеялась горько. Нет, такие люди, как Егор, от всего своего не отказываются. Не тот тип. И всё же, почувствовав слабый, едва тлеющий интерес, она решила спросить его об этом лично. Как бы насмехаясь и не веря, задала вопрос, и голос прозвучал хрипло и чуждо:

— От всего откажешься? От достатка, от власти, от отчего дома?

Егор, редко слышавший её голос, посмотрел на неё пристально и покачал головой.

— Нет. Не откажусь. Это всё — прах и тлен. Ты и есть моё всё. Единственное.

Матрёна даже дышать перестала на миг. Другими, новыми глазами на Егора посмотрела, словно и не видела его раньше, не знала. Чудной у неё муж. Решила, что издевается, отвернулась к стене.

Егор ждал от неё каких-нибудь ещё слов, хоть намёка, но Матрёна снова ушла в себя. Посидев в тягостной тишине, он встал. Думал, кто же мог такую гадость про его жену придумать. Неужели свояченица, Авдотья, за старое взялась… Да нет, чепуха. Каким же надо быть человеком, чтобы родную сестру в грязь окунуть? Мысли прервал слабый, но настойчивый стук в дверь.

На пороге, посиневшая от холода и страха, стояла Ульяна. Она, не обращая ни на кого внимания, кинулась к сестре, обвила её тонкую шею ручонками.

— Боюсь, — только и смогла выдохнуть девочка, вся дрожа. Матрёна прижала её к себе, ощутив под ладонью частое, как у птички, биение сердца.

— Чего боишься, рыбка? Кто обидел?

— Авдотья побить обещала, — всхлипнула Ульяна, уткнувшись лицом в сестринское плечо. — Это она про тебя гадости говорит. Это она всё придумала. Я сама слышала, как она с Тихоном-пьяницей у забора шепталась.

Тишина в горнице стала звенящей, абсолютной. Егор медленно поднялся. Лицо его стало каменным, глаза — узкими щелями.

— Мамаша! — обратился он к Прасковье, которая только что вошла в комнату. — Слышали?

— Слышала, — та ответила коротко, и на её лице отразилась смесь негодования и какого-то странного удовлетворения. — Вот она, змея подколодная.

— Вчера отца ни во что не ставил, сегодня мать попрекаешь. А дальше что? По свету пойдёшь скитаться? И всё из-за этой… волочайки! — не выдержала Прасковья, выплеснув накопленное.

— Мамаша! — голос Егора прогремел, как удар грома. Он стукнул кулаком по столу так, что затрещали доски. Прасковья аж за сердце схватилась. Никогда её сын не позволял себе такого в её присутствии. Точно ушлая девка окрутила его или приворотом опутала. Теперь Прасковья не сомневалась — невестка полную власть над её сыном возымела.

Ульяна Авдотью не любила. Было за что. Та никогда не упускала случая обидеть младшую сестрёнку. А началось всё с того, что Матрёна после смерти матери все свои силы и внимание на дом переключила. Про все их прежние игры, про совместные посиделки забыла. Всё «недосуг» да «некогда» ей было. Авдотью заставляла за Ульяной присматривать и от домашних дел не отлынивать. Матрёна занудой стала в её глазах. Авдотья первое время злилась, а потом придумала, как от присмотра за младшей отделаться. Нашла себе забаву — щипать маленькую сестричку исподтишка, когда никто не видит. Ульяна, естественно, плакать начинала, жалобно. Порой закатывалась так сильно, что Матрёне приходилось все дела бросать и бежать её утешать. Авдотья же с удивлением обнаружила, что ей доставляет странное, тёмное удовольствие издеваться над Ульяной. И порой за завтраком, когда Матрёна в очередной раз отлучалась в сени, щипала её так сильно и больно, что та замирала в немом крике, вся бледнела, затем краснела. Каша вываливалась из её малого рта, и слёзы, крупные, как горошины, начинали течь из глаз. Особое наслаждение испытывала Авдотья, наблюдая, как мучается Ульяна, как она боится пискнуть.

Ульяна, в свою очередь, её ужасно бояться стала. Наедине оставаться не хотела, плакала. Матрёна не сразу обратила внимание на мелкие синяки, появлявшиеся на тонких ручках и ножках сестрёнки. Списывала на случайные ушибы, мало ли где дитя стукнулось. А потом дошло — синяки были чёткими, по форме, как от пальцев. Решила понаблюдать. И когда своими глазами увидела, как Авдотья, усмехаясь, Ульяну за ляжку щиплет, разозлилась так, как никогда. Схватила старые, дедовские вожжи и поколотила Авдотью. Знала, что не имеет права, но ничего поделать с собой не могла. Отец же плевал на то, как сестры между собой уживаются.

Впервые за свою жизнь Авдотья Матрёну испугалась по-настоящему. И почти возненавидела её за это. Отцу нажаловалась, надеясь, что тот старшую дочь как следует высечет за самоуправство. А тот, выслушав обеих, Матрёну отругал лишь за то, что удары её были слабы.

— Взялась сестру учить, так секи так, чтобы она урок на всю жизнь запомнила. А коли жалобы на тебя слышу, значит, твой урок не впрок. Смотри, как надо. — И Никифор не поленился, сам вожжи схватил. Двух его тяжёлых, размашистых ударов хватило, чтобы Авдотья не хуже младшей сестры в немом крике зашлась, кусая губы. Отец гоготать начал, довольный, Матрёна перепугалась за сестру. А Авдотья, отойдя от наказания, месть задумала чёрную и коварную. Прав был Никифор, говоря, что наказание наказанием должно быть. Да таким, чтобы на всю жизнь запомнилось. Не пожалел бы он дочь тогда, может, и духу бы у неё не хватило планы такие строить. А так… Авдотья решила отомстить и Матрёне, и отцу сразу. Одним выстрелом двух зайцев. Отцу в еду мелкие камушки с дороги подмешала. Знала, что Никифор ест жадно, быстро, не разглядывая. Он зуб сломал. Матрёне, естественно, досталось по полной — она же кашу варила. Двумя ударами не обошлось, уж очень зол был Никифор. Сек дочь до кровавых полос на посконной рубахе, пока она чувств не лишилась. С тех пор на бёдрах у девушки остались шрамы, о которых знали только сёстры, да теперь, по злому умыслу Авдотьи, узнал и Егор.

Авдотья в тот день ходила довольная, торжествующая. Эту идею она у соседки, злой и властной бабы, позаимствовала. Своими мозгами, ясное дело, до такого не додумалась бы. Случай с Никифором без внимания Луки не остался. В селе было не принято чужих женщин уму-разуму учить, а потому спрос был всегда с хозяина дома, с мужчины. Лука её мужа, того соседа, прилюдно, на сходке, наказал и часть добра в качестве штрафа в пользу общины определил. Голытьбе раздал. Чтобы досаднее было. И может, бабе той на своего мужа-тюфяка было всё равно, а вот за добро, добытое потом и кровью, до слёз обидно стало. Притихла на время распоясавшаяся баба.

Именно про шрамы на бёдрах сестры Авдотья пьянице Тихону и поведала, рассудив, что такие подробности может знать только муж или… любовник. Надеялась, что Егор сомневаться в жене начнёт. А тут так совпало, что Матрёна понесла. Авдотья давно себя такой счастливой не чувствовала. От радости вслух размышлять начала, до того возгордилась умом своим. А Ульяна, которая по Матрёне безмерно скучала и тайком слушала разговоры взрослых, Авдотьины речи под дверью услышала. Ляпнула, что всё расскажет Егору, если та сама не признается. Что взять с ребёнка… Вероятно, девочка думала, что напугает сестру. Да только Авдотья за те же вожжи взялась и проклятия орать начала. Вот Ульяна и убежала из дома, от страха собственных ног не чувствуя.

Бросилась прямиком к Матрёне, к единственному своему убежищу. Начала искать утешения и защиты.

Егор, едва услышав признание Ульяны, такой бранью разразился, что Прасковье пришлось гаркнуть на него, прикрывая уши девочке.

— Не при детях! А уж тем более не при матери! Опомнись!

Но не до моральных правил было мужчине. Он, не помня себя от ярости, из дома выскочил, будто вытолкнутый пружиной. Лука за сыном поспешил, чтобы тот в запале чего ужасного не натворил.

Все речи отца о холодной голове и расчёте были забыты.

Прасковья за голову схватилась, на невестку зло зыркнула.

— С твоим появлением одни несчастья да скандалы!

Егор в дом Никифора с ноги дверь высадил. Поднял с лежанки отсыпавшегося после вчерашней попойки тестя. Авдотья, поняв, в чём дело, завизжала не своим голосом. Не за отца, а за себя испугалась. Страшнее, чем попасть под горячую руку разъярённому мужчине, ничего в жизни не было.

Никифор, разбуженный столь резко, от боли в сломанном ещё зубе скрючился и зарыдал, подумав, что за Матрёну получает.

— Коли девку свою в узде держать не можешь, будет тебе уроком! А ты, смотри, не отворачивайся! — последнее было сказано Авдотье. Егор перевёл дыхание и с новой силой начал пинать Никифора. Смотрел при этом на Авдотью, которая от страха, кажется, дышать забыла.

Никифор захрипел, а Егор останавливаться не думал. Пока от Луки по лицу не получил.

— Батя! — в запале замахнулся на отца Егор и еле сдержался, сжав кулаки так, что кости затрещали. Лука даже бровью не повёл.

— В себя приди! Не так дела решаются. Я в селе власть, а ты щенок ещё, чтобы самосуд устраивать. Остынь.

Егор вытер кровь, выступившую из разбитого носа, и плюнул под ноги Авдотье. Та вскрикнула, отпрянув.

— Раз вы тут власть, Лука Митрофанович, так разберитесь по справедливости, — Егор, глумясь, отцу поклонился, и в поклоне этом была горькая насмешка.

Лука и это оскорбление от сына стерпел. С жалостью, смешанной с досадой, на него посмотрел. Совсем сын из-за жены голову потерял. Не понимал, что если постоянно бесчинства творить, так и власти лишиться можно. Зачем народу человек, который собственного сына в узде держать не может? Но об этом позже.

Лука дождался, когда Егор, фыркнув, из дома выйдет. А затем, посмотрев на Никифора, который в прямом смысле зубы с пола собирал, сказал весомо и неоспоримо:

— Вечером сходка будет. Авдотья, окаянная, признается при всех, что на сестру из зависти клеветала. Наказание мир придумает. Справедливое.

Никифор за ноги Луки ухватился, бормоча что-то невнятное.

— Смилуйся…

Лука ногу свою отнял, брезгливо отряхнул полы кафтана и, не оборачиваясь, дом покинул.

Егор с отцом не разговаривал и на сходку не пошёл. Молча, угрюмо жевал кусок жареного мяса и в белёную стену смотрел, будто видел в ней ответы на все вопросы. Сегодня ужин готовила матушка. Матрёна с Ульяной в боковой горнице сидели.

Прасковья места себе не находила. Суетилась, переставляла ложки, хоть высказаться, да не знала, стоит ли сына трогать в таком состоянии. Да только молчать было сложнее, чем кричать. Не выдержала Прасковья, и чуть ли не плача, произнесла:

— Вчера отца ни во что не ставил. Сегодня мать попрекаешь. А дальше что? По свету пойдёшь скитаться? И всё из-за этой… волочайки!

— Мамаша! — Егор даже не повернул головы, голос его был тихим и опасным. — Как бы вы не пожалели о словах своих. — Он стукнул по столу так, что тарелки подпрыгнули. Прасковья за сердце схватилась. Никогда её сын не позволял себе такого. Точно ушлая девка окрутила или приворотом опутала. Теперь Прасковья не сомневалась, что Матрёна полную власть над её сыном возымела. Докатились. Поскорее бы младший, Фёдор, из армии вернулся. Тот бы не позволил брату с матерью так разговаривать. И муж…

— Как мне до тебя докричаться, сынок! — Прасковья заплакала по-настоящему, с надрывом. — Скажи, как? Услышь меня…

Егор даже головы в сторону матери не повернул. Встал из-за стола, и шаги его гулко прозвучали по половицам, удаляясь.

Тем временем Лука людей на сходку собрал. Знал, что тем самым посмешищем себя выставляет. Семейные разборки обычно внутри дома решались, а тут… Срам, да и только. Но по-другому Лука не мог. Рассудил, что только так можно остановить пересуды и пресечь сплетни в корне. Ради счастья сына свой авторитет подрывал. Глупость, да какая…

Авдотья прилюдно признаваться ни в чём не хотела, зубами цеплялась за последнюю надежду. Но другого выхода не было. Никифор на коленях ползал перед Лукой и что-то мямлил, моля о пощаде. Из-за распухшего лица понять его было невозможно. Авдотья до последнего надеялась, что всё наказанием для отца и ограничится. Но мир рассудил иначе: коли Никифор с воспитанием девки не справляется, значит, замуж её пора выдавать. Да только такую жену-клеветницу и невестку никто себе в дом не хотел.

Лука её решил за младшего сына той самой сварливой соседки выдать. Предложение вынес. Все знали, что парень тот, Степан, был тих, глуповат и нерешителен. Без материнской указки шагу ступить не мог. Девушек побаивался, да и они его обходили стороной. Мать, та самая баба, на будущую невестку бросила брезгливый взгляд, но спорить с Лукой не стала. Побаивалась. Да и, честно говоря, она и сама считала, что её Степану нормальную девку не найти. А эта… Руки-ноги целы, глаза на месте. Сойдёт. А к труду она её уж приучит… Девка под ней гнуть спину будет.

Авдотья, едва услышав приговор, мигом чувств лишилась. Мать Степана она боялась до дрожи. Проснулась уже в новом доме, на чужой печи.

Матрёна, когда узнала о развязке, испытала странную смесь ужаса и холодного удовлетворения. Каким бы Никифор ни был, но отец. И жаль его было, чисто по-человечески, даже несмотря на всё. Никто не заслуживает такой жестокости. Что же касалось Авдотьи, то тут Матрёна неожиданно для себя нашла решение Луки справедливым и заслуженным. Сестру давно пора было уму-разуму научить. Может, одумается.

И всё же на душе было горько и пусто от предательства. За Ульяну сердце болело невыносимо. Впервые за всё время Матрёна захотела с мужем поговорить по-настоящему и за сестру попросить. К свекрови идти было бесполезно — та из вредности не разрешит девочку оставить. Уж за что Прасковья её так невзлюбила, Матрёна и не знала. Но голову на сей счет не ломала, принимая как данность.

Егор жену выслушал внимательно. Но ничего не пообещал. Чудно ему было, что Матрёна сама к нему с просьбой подошла, доверилась. И если бы они жили своим домом, то для свояченицы сразу бы место нашёл. А теперь надо было к матери и отцу на поклон идти, в унижении прощения просить и разрешения девочку у них оставить.

Гордость не позволила к отцу подойти, а вот к матушке дойти ноги не переломились. Прасковья на сына не злилась уже — весь её гнев вылился на невестку, но и тот поутих. В любой другой день она бы Акиму отказала. Но сейчас поступить так не могла. Знала, что сын озлобится и её «вредности» не поймёт. Так или иначе, он всё равно постарается Матрёне угодить, только обиду на мать запомнит. Прасковья была себе не врагом, потому разрешила Ульяне остаться. Да и, честно говоря, жалко было девчонку-сироту. Но в этом она никому бы не призналась. Егор мать поблагодарил и прощения попросил за грубость. Язык тоже не отсох. Прасковья извинения приняла, и себе вывод сделала: если бы Матрёна не захотела сестру оставить, то сын бы ещё долго ходил с высоко поднятой головой и ни за что не поклонился бы.

Для Матрёны разрешение свекрови было сродни чуду. Мысленно девушка устыдилась того, что плохо думала о ней. А утром с поклоном к ней подошла и прощения за все дурные мысли попросила. С того момента Прасковья для Матрёны чуть ли не святой стала. Так ценен был её поступок.

Ульяна же вновь улыбаться начала, ожила. Со старшей сестрой ей было спокойно и хорошо, как за каменной стеной. Под ногами у взрослых она не крутилась, тихо играла в уголке. Часто предлагала свою помощь по хозяйству. Прасковья девочку не обижала, но и ласкового слова не говорила, держалась строго. Ульяна много времени проводила на воздухе, гуляла во дворе или с другими ребятишками.

Лука полностью в работу погрузился. Занимался делами, налаживал торговлю с городом. Егор ему помогал. Учился, прислушивался. Лука его на своё место готовил, передавая не только дела, но и свою, хоть и суровую, мудрость.

Прасковья, смекнув, что своим поведением ничего хорошего не добьётся, сменила гнев на милость. Во-первых, Матрёна её внука под сердцем носила. А в том, что будет мальчик, женщина не сомневалась — снился ей кудрявый малыш. А во-вторых, у неё новый страх появился: дом, который строили для Егора, вот-вот должен был быть готов. Сына Прасковья отпускать не хотела. И от одной мысли, что в скором времени он с женой переедет, впадала в уныние. Муж, естественно, смеялся, заставляя себя молодую вспомнить. Напомнил, как день и ночь Прасковья мечтала от свёкра отделиться и своим домом жить. Смех Луки её злил, потому что он не понимал, чем было вызвано такое желание. Видимо, не помнил, как его маменька невестку изводила. А может, сравнивал несравнимое. Прасковья считала, что к своей невестке хорошо относится. Не лютует, жестокость не проявляет, не оскорбляет понапрасну. Хотя в душе порой бунт поднимался. Ведь видела она, что Матрёна Егора не любит и дитя его не ждёт.

Материнское чутьё Прасковью не обманывало. Не хотела Матрёна этого ребёнка, и трепета от своего положения не испытывала. Муж её силой взял, и отпечаток этого на всю жизнь в сердце остался. Наждачкой такое не сотрёшь.

Авдотья день и ночь рыдала в подушку, страшась своей участи. Свадьба со Степаном была более чем скромной — просто перевезли её узел в новый дом. А брачная ночь… Степан к женитьбе оказался не готов вовсе и на Авдотью боялся даже взглянуть, что уж говорить о большем… Мать заставляла своего мужа с сыном поговорить, чтобы тот как-то повлиял. Но тот лишь отмахивался: «Успеется». Тогда баба начала на вопль срываться и грозилась в противном случае срамную беседу на себя взять.

Авдотья только голову в плечи вжималась. От любого крика свекрови становилось жутко и тошно.

Всего у той было четыре сына. Двое умерли от лихорадки ещё в младенчестве. Старший, Мирон, был женат на девушке по имени Арина. Той самой, которую свекровь в своё время не щадила и за недоваренную кашу камни жевать заставляла. Арина на свекровь без разрешения не смотрела и все приказы понимала с полуслова. Больше всего Авдотью пугали её глаза — пустые, бездонные, словно не человек она, а живой манекен, покорная раба. Муж её, Мирон, был тихим, работящим, но самостоятельным. С матерью не спорил и за жену не заступался. С Ариной у них было трое детей — две девочки да мальчик.

Степан же был тихим, боязливым, ко всему относился с опаской. Одним словом — взрослый ребёнок. С таким мужчиной не то что жизни не построишь — каши не сваришь.

Первое время свекровь присматривалась к невестке, изучала. Авдотья из-за её молчания чуть с ума не сходила от страха. Боялась её гнева панически. И самое ужасное — к своему хозяйству та её не допускала. В голову лезли кошмарные мысли: «Свекрухе ничего не стоит свою невестку в подполье закопать, чтобы с глаз долой…»

Свекор со Степаном всё-таки поговорил, считая долгом. Ему было плевать, как у сына с женой всё устроится. У него таких проблем не было — жена сама к нему в объятия кидалась. Именно такой совет он и дал сыну:

— Ты до плеча её дотронься, осторожно. Она почувствует, а дальше само пойдёт.

Степан слова отца понял буквально. Ночью, осмелев, до Авдотьиного плеча дотронулся. Та лишь руку его откинула, брезгливо сморщившись. Продолжалась эта комедия целую неделю. Свекровь, ожидая увидеть «доказательство» невинности невестки, занервничала. Не понимала, в чём дело. А потом, когда правду выпытала, крик такой подняла, что по всему селу слышно было. Досталось всем: и Степану, и мужу, и Авдотье, и Арине для порядка, и даже старшему Мирону влетело. В ту же ночь, не стесняясь, она со свечой в руках над молодыми в горнице стояла, решив всё под свой контроль взять. Большего унижения Авдотья в жизни не испытывала. А лицо свекрови, озарённое трепетным пламенем свечи, ещё долго в кошмарах ей снилось.

С того момента та за воспитание невестки вплотную взялась. Авдотья, не привыкшая к труду, ныть начинала и тут же за это получала. Ни жалобы, ни стенания, ни уговоры на жестокую бабу не действовали. К концу дня у Авдотьи руки и ноги тряслись от усталости. Но самое страшное ждало ночью: Степан, познав наконец прелести брачной жизни, осмелел и теперь каждую ночь к жене приставал, «угодное семье дело делая».

Тогда-то Авдотья и вспомнила Матрёну. И за свои слёзы, за свою боль злилась именно на неё. Ей даже в голову не пришло, что сестре могло быть ещё тяжелее.

Каждый день вспоминала пережитые унижения и проклятия про себя шептала, особенно когда совсем невмоготу было. Свекровь всё видела и чувствовала. Пыталась выбить из невестки всю дурь, всё своеволие. По дому Авдотья выполняла самую грязную и тяжёлую работу. К готовке, к детям её не подпускали.

К Арине было другое отношение. Свекровь ей доверяла больше. Но оно и понятно — не первый год вместе жили.

Авдотья уставшая, замученная, не знала, как внимание свекрови с себя на другую невестку переключить. Не придумала ничего лучше, как тесто, которое месила Арина, пересолить. Подгадала момент, когда та отвернулась, и от души соли в квашню насыпала. Единственное, чего Авдотья не ожидала, так это того, что Степан всё увидит. Он теперь за женой по пятам ходил, глупо улыбаясь, ожидая наступления ночи.

О плохом поступке жены тут же маменьке доложил. Дурачок был Степан, что ещё сказать. Свекровь жалобу выслушала, но ничего предпринимать не стала. Решила посмотреть, что из этого выйдет.

Пироги, естественно, никто есть не смог. На вкус — одна соль. Арина, ожидая гнева свекрови, словно уменьшилась в размерах, съёжилась. Авдотья же с интересом уставилась на свекровь. Теперь та глаз с Арины не спустит и за испорченную еду сто шкур с той сдерет. Но свекровь вместо того, чтобы кричать, все пироги перед невесткой сложила:

— Жри, — приказала коротко. — Без воды. До крошки.

Арина давилась, плакала, но ела. Авдотья аж рот открыла от удивления. А потом еле улыбку скрыла — план её сработал!

— Живее!

И никто не спешил за невестку заступиться. Свекровь же нет-нет да на Авдотью посматривала и заметила в её глазах злорадный, недобрый блеск. Ей даже на секунду показалось, что та наслаждается происходящим. Плохой знак. Такую бабу под себя никогда не переломишь, сколько ни бей. Кровь дурная. Подлость за подлостью делать будет. И самое страшное — девка хитростью берёт. Через несколько лет осмелеет, всех изведёт или в кулаке держать будет.

Впервые за всю жизнь жестокая баба не знала, что делать. Впервые испугалась по-настоящему, что аж в пот бросило. В тягостных думах промаялась всю ночь и только под утро нашла решение.

Матрёне дурной сон приснился. Будто она мужа и ребёнка разом потеряла, осталась одна в пустом, холодном поле. Проснувшись, вместо облегчения, испытала леденящую пустоту. Жутко стало и страшно. За животик взялась, погладила. Наверное, в тот самый миг и поняла, что хочет этого ребёнка, что это её кровь, её часть. Егор уже давно встал и, застав плачущую жену, удивился. А когда она сама к нему потянулась, обняла, так и вовсе растерялся. Матрёну к себе прижимал, по голове гладил, целовал в макушку. Расспрашивал, чего она так. Уж не матушка ли опять обижает. Матрёна боялась ему ответить, суеверный страх сковал язык. Такие тёмные предчувствия вслух не говорят, чтобы беду на себя не накликать. Но в его объятиях успокоилась, и вот уж странность — отпускать от себя его не захотела. Впервые почувствовала не грубую силу, а защиту, опору.

Перемены в невестке заметила и Прасковья. Другими глазами Матрёна смотрела на её сына — уже без страха и отвращения, с интересом, с недоумением. Стараться ещё больше стала, а в минуты покоя подолгу у окна стояла, словно высматривала Егора с поля.

Так же от её зоркого глаза не скрылись и взгляды, которыми вечерами молодые обменивались — быстрые, украдкой. На лице невестки здоровый румянец появился, и глаза заблестели, ожили. Прасковья поняла — Матрёна в Егора влюбляется, потихоньку к своему сердцу подпускает. Но вместо прежней злости от собственных выводов, почему-то испытала счастье, тёплое и спокойное. Подумала, что надо бы невестку от части вечерних хлопот освободить, чтобы она больше времени с мужем проводила.

Егор тоже словно добрее стал, мягче. Дурачиться начал, шутить, Ульяну на плечи катал. К матери с отцом с большим уважением и благодарностью относиться стал. И как бы Прасковья ни пыталась себя переубедить, её материнское сердце пело, видя, как сын с каждым днём счастливее становится. Может, оно и к лучшему, что всё так сложилось… Невестка теперь, словно лучик солнца, в их доме светилась. Прасковья стала вновь семейные вечера устраивать, за большим столом всех собирать. Показывала тем самым, что принимает Матрёну в семью. В их доме опять появился смех, улыбки, стало уютнее, спокойнее, по-настоящему домашне.

Лука ходил по дому счастливый, напевал. Год выдался благодатным, урожайным. Дела, как никогда, шли в гору. Все заслуги он приписывал себе и был горд, что смог добиться процветания для всего села.

Прасковья же, в отличие от мужа, ходила мрачнее тучи, всё чаще вздрагивала по ночам. Её в последние дни мучили кошмары, каждый страшнее предыдущего. Лука настроение жены списывал на волнение из-за предстоящих родов невестки. Свою жену он любил глубоко и старался к её тревогам прислушиваться, хоть и не всегда показывал это.

В один из таких семейных вечеров, когда все собрались за столом, Лука решил про дела рассказать, поделиться радостью и, чего скрывать, похвастаться успехами. Женщины слушали его, открыв рты, бесспорно восхищаясь. Но мало что в его расчётах и оборотах понимали. Егор же всё и так знал, но подобного восхищения не высказывал, размышляя о чём-то своём.

— Что толку в общем достатке, если голытьба в селе есть? Голодающие да пьющие, — вдруг вставил он.

— Так от лени же голодают и от безделья своего пьют, — отмахнулся Лука.

— А немощные? Старики, вдовы, сироты? — спросил сын, глядя отцу прямо в глаза.

— С голоду помереть не дадим, но и излишне баловать, потакать нельзя. Расслабятся, — ответил Лука, но в голосе его уже не было прежней уверенности.

Егор был не согласен, и Лука это видел. Чтобы сгладить спор, решил сказ рассказать, притчу старинную.

Ульяна, услышав, что сейчас будет история, тут же на колени к Луке забралась. Матрёна встрепенулась, но свёкор рукой махнул — мол, пусть сидит. Девчонка ему нравилась. Он как к внучке к ней относился, баловал тайком, леденцы давал, сказки рассказывал. Что-то придумывал на ходу, что-то от бабки своей помнил.

— Жил-был царь, — начал он, обводя всех взглядом. — Жадный да злой. С утра до ночи подданные его на него трудились, не покладая рук, и роптали на суровую жизнь. Был у него сын. Видел он слёзы людей, и сердце его ныло. Больше всего жалел немощных да калек, что с голоду помирали. Поклялся сын, что, когда власть получит, всё исправит. Так и вышло. Как отец преставился, первым делом указ издал — довольствие для хромых, слепых, убогих. И довольствие установил такое щедрое, что год на нём гулять можно, о хлебе не думая.

Лука замолчал, давая словам проникнуть в души.

— А дальше? — не выдержала Ульяна.

— А сама как думаешь? — хитро улыбнулся Лука и на сына посмотрел.

— Народ счастлив был! — уверенно сказала Ульяна. — Все стали жить хорошо, справедливо.

— Нет, — покачал головой Лука. — Едва народ понял, что, прикинувшись немощным, довольствие большое получать можно, завидовать все калекам стали. Начались беспорядки, бунты, грабежи. Люди, чтобы милость цареву получить, сами себе руки-ноги калечить стали. Окрасились улицы в багровый цвет, и вскоре всё в упадок пришло. Работать некому стало.

Егор посмотрел на отца и кивнул — урок был понятен.

— Как думаешь, почему так вышло? — Лука снова к Ульяне обратился.

— Все люди работать не хотели, только жить в достатке, — ответила девочка, и в глазах её мелькнула догадка.

— Сто лет пройдёт, двести, триста. А люди не меняются. Бедняками прикидываться станут, чтобы подаяние получать, — добавил Лука с грустью в голосе.

— Так и помогать никому не надо? — спросила Ульяна, сморщив лоб.

— Надо, ещё как надо. И на отдых время давать, чтобы духом не падали. Только ровно всё должно быть, в меру. А теперь всем на сон пора, — помолчав, сказал Лука, — завтра на охоту с мужиками собираюсь.

Прасковья вся в лице переменилась, побелела.

— Не ходи, Лука. Беда ждёт. Не ходи, умоляю.

Лука на жену посмотрел. Сейчас слушаться её он не собирался. Давно на охоту рвался, от дел отдохнуть. Прасковья же про сны свои вспомнила. А снилось ей, что зубы у неё все выпадают один за другим. А ещё реки красные, как кровь, и дом их в огне. А она бегает, мужа кличет, а его нет и нет. Узнай Лука, что Прасковья из-за снов его не отпускает, рассерчал бы и решил, что всё это бабские глупости, бесовщина. Не верил он в такие приметы.

— Прасковья, полночь, — сказал он мягко, но твёрдо. — Я давно собирался.

— Лбом об пол биться буду, на коленях ползать! — свекровь с места вскочила. — Не ходи! Сердце моё не на месте!

— Не мели ерунды!

Долго ещё препирались, но каждый остался при своём. Лука видел в её страхах лишь женскую слабость, а она в его упрямстве — гибель.

Авдотья полы драила, до блеска, и кляла свою злую долю. Степан на печи лежал, в потолок уставясь, женой любуясь. Авдотья на мужа не смотрела, противно ей было от одного его вида. И пусть дурачком его считали, да только хитрым он был в своей глупости.

Ночью погладит её плечо, Авдотья руку его скинет, а он ей осторожно так, шёпотом:

— Маменьке расскажу, что долг супружеский не исполняешь.

Только и оставалось зубами скрипеть от бессильной злобы.

Чувствовала Авдотья, что во всём этом была какая-то чудовищная несправедливость. На Степана посмотрела. Тот в ответ глупо, слащаво улыбнулся. Авдотья отвернулась, сгорбилась. На всякий случай юбки поправила, хоть и знала, что это лишь разожжёт его. Степан аж захрипел от её движений. Ещё яростнее Авдотья принялась пол тереть, пытаясь стереть вместе с грязью и свои мысли.

А Егор бил отца за её поступки и в глаза смотрел, полные такой ненависти, что мороз по коже. Авдотье хоть и страшно было в тот момент, но вспоминая сейчас, отчего-то приятно, щекочуще стало. Её Степан и мухи не обидит. А Егор… Вот это настоящий мужчина! Ей даже показалось, что он придушить её тогда был готов. За ложные слухи о своей жене Лука решил Авдотью насильно замуж выдать. Мол, Никифор с воспитанием не справляется, а муж в узде держать будет. И что-то тут не сходилось. Авдотья ещё раз на Степана посмотрела. Ну, глупец же. Он за себя не отвечает, как же к жене строгость проявлять будет?

Степан же второго взгляда жены не вытерпел и с печи слез, решив, что красавица Авдотья глазки ему строит. Подошёл и по плечу её начал гладить, осторожно, как учил отец.

Авдотья плечом повела, отстраняясь. Она думала, пыталась поймать ускользающую мысль. Получалось, что Лука сам себе противоречил. Знал же, что Степан дурачок. Рассчитывал на то, что жизнь с его матерью станет для девушки самым страшным наказанием? Но и тут он, возможно, прогадал. Авдотья аж заулыбалась про себя. Свекровь, после случая с пирогами, она уже не так смертельно боялась. Не так страшна была местная «Салтычиха», если её удалось с первого раза так легко обвести вокруг пальца.

Степан же улыбку жены принял на свой счёт и, устав гладить плечо, под юбки полез. Авдотья от неожиданности вскрикнула и ногой Степану по лицу зарядила. Муж испуганно, по-детски обиженно на неё посмотрел и отшатнулся. Сейчас к маменьке жаловаться побежит… Авдотью аж в жар бросило. Своего дурачка-сына свекровь любила слепо. И кто знает, что за этот удар с невесткой сделает… Авдотья, представив в голове, как та её в бараний рог сворачивает, вся похолодела. Степан же, чуть ли не плача, поплёлся прочь. А Авдотья, у которой жизнь перед глазами за миг пронеслась, не придумала ничего лучше, как юбки высоко задрать. Степан рот открыл и на месте застыл, остолбенел. В тот момент Авдотья и поняла, что над Степаном тоже власть имеет. Ту самую, срамную, о которой девки потихоньку меж собой шепчутся. Но тут раздался истошный, надрывный вопль…

Свекровь решила за невесткой в оба глаза следить и с наказаниями не перегибать, пока свой план не осуществит. Авдотья была из тех, кого от порки только злее становится. К ней другой подход нужен был. С такой — осторожнее. Кто знает, что она в любой момент выкинет. Вчера соли пересыпала, а завтра за отраву возьмётся и будет тихонько наблюдать, как один за другим домочадцы костями стучат.

Послал же Лука невестушку в наказание… Злилась свекровь на него и за прошлый раз, когда он часть её добра раздал. Но сейчас ситуация была куда сложнее. Авдотья — не скотина бессловесная, чтобы её с рук на руки передавать.

Долго казалось ей, что выхода нет. Вспоминала, за какие грехи невестку со двора свести можно, и сообразила. Неверных жён никто не терпит. Каждый своих детей растить хочет. Но поступать с Авдотьей так, как та с сестрой поступила, было бы глупо. Слухи — это просто слухи. Тут дело нужно, железное. А посему — план неверный. И решила свекровь, грешным делом, с Авдотьей подружиться попытаться. Невестка любви не знала, добра не видела, может, и отзовётся. Дочь приобретёт. Уж больно нравы у них похожи. В конце концов, устала она от всего. На мужа надежды нет, на старшего сына — тоже. Про Степана и говорить нечего. А Авдотья… Глина необожжённая. Её жестокость в нужное русло направить — может, что и выйдет.

Решила посмотреть, что невестка делает. Строго ли указ выполняет, али отлынивает. И, зайдя в горницу, чуть солёным столбом не обернулась. Авдотья и Степан, потеряв всякий стыд, срамное делали. Всё видела она: и как дуралей-сын плечо девке гладит, и как к юбкам опускается, и как по лицу от жены получает. Свекровь, которая за свою жизнь видела всякое, совсем растерялась и несколько раз перекрестилась, думая, что бес попутал. А когда невестка юбки задрала, так и вовсе оступилась, навзничь с криком повалилась. Так и лежала, в чёрный потолок смотря, хохоча истерически. Вот же напасть какая! Невестка, даже не притрагиваясь к ней, своим поведением её со свету сживёт.

Все свои благие планы забыла она вмиг и решила своим привычкам не изменять. Вожжи в руки взяла, тяжёлые, сыромятные. Авдотья же, скрепив зубы, глаза закрыла, ожидая удара. К наказаниям ей было не привыкать. Свекровь со всей силы замахнулась… и попала по спине сына. Степан прикрыл собой Авдотью.

— Не трогать! — истошно, не своим голосом закричал он на мать. — Моя! Не трошь!

Свекровь так и застыла с поднятой рукой. А Авдотья, увидев, что произошло, заплакала. Впервые в жизни за неё кто-то заступился, встал стеной. Даже если этот кто-то был Степан.

Лука не мог найти свои охотничьи принадлежности. Прасковья всё спрятала, запрятала по сундукам. Рассерчал он на неё сильно и крик поднял на весь дом. Вот решила баба, что по её будет, да только не учла, что мужик в доме главным считается не просто так. Если по всему выходит, куда жена голову повернёт, туда и мужчина смотреть должен, а не наоборот.

Прасковья вину свою не признавала и стала на память ссылаться, туман в глазах изображать. Этой хитростью она с недавних пор обзавелась. Лука не сразу это раскусил. От мужиков потом узнал, что и их жёны тоже «страдать памятью» начали. Одна придумала, другая подхватила — и как чума по всему селу разнеслось. И так во всём. Порой аж смешно становилось, до чего бабы хитры, но недальновидны.

Матрёна, расставляя на столе миски, едва улыбку сдержала. Свёкор, может, и хотел бранью жену напугать, да только не было в его голосе настоящей злости, одна тревога. Прасковья же с важным, озабоченным лицом указания работникам во дворе давала. И ругань мужа её, кажется, нисколечко не смущала. У неё были дела поважнее. Женщина вовсю готовилась к появлению внука, полотно тонкое на пелёнки кроила.

После завтрака Егор, к огорчению матери, ушёл смотреть, как строительство их дома продвигается. Сегодня он планировал и сам к работе присоединиться. Лука с угрюмым видом хлеб жевал. Ульяна носилась по двору с соседскими ребятишками.

А Прасковья Матрёну на разговор позвала. Просила не отделяться от них, уговаривала остаться в большом доме. Матрёна, привыкшая уже и к свёкру, и к его жене, была не против, ей и самой страшно было думать о разлуке с Ульяной.

— Ты с Егором поговори, — упрашивала Прасковья. — Меня он слушать не станет, а к твоему слову прислушается…

Матрёна кивнула и засмущалась, а затем, набравшись смелости, спросила:

— Можно мне сегодня отца навестить? Неспокойно мне за него. Совсем.

Прасковья удивилась, но вопросов задавать не стала. Разрешила. Видимо, невестке, несмотря ни на что, было важно узнать, как он там, один-одинёшенек.

Никифор целыми днями слонялся без дела и пил горькую. Без дочерей дом опустел, захламился, запах затхлости и заброшенности поселился в нём. Он даже не думал, что заскучает по ним… Даже противная Авдотьина похлёбка уже перестала казаться несъедобной. И чего он раньше жаловался-то…

Кур, что водились в хозяйстве, он продал. А когда деньги закончились, стал думать, как дальше жить. Пару раз к Луке ходил, в ноги кланялся, играть предлагал. Но тот даже слушать его не стал. Собутыльники тоже обнищали.

Но самое страшное для Никифора оказалось остаться наедине со своими мыслями, в тишине. Без выпивки на него нападала тоска чёрная, беспросветная. Пару раз покойная жена снилась, звала его к себе, манила. Он шёл за ней, а дальше сон обрывался, и он просыпался в холодном поту, за сердце хватаясь. Желудок ныл пустотой. В другой раз отец снился, молча на него смотрел, качая головой.

Долго маялся Никифор, пока не пришло к нему озарение, туманное и болезненное, что живёт он неправильно, грешно, и поступки его никакими молитвами уже не искупить. Решил он, наконец, судьбу свою в руки взять. С дочерью связь наладить. Размышлял долго и понял — надо что-то хорошее сделать, дар принести, чтобы простила.

Знал, что мужики на охоту в дальний лес собираются, решил к ним пристать.

— Для дочки, — сказал он, — не для себя иду. Внука скоро ждем.

Собак у него не было. Имелся лишь дедов охотничий нож, единственная ценность, что не пропил. Мужики, естественно, его обсмеяли, крутили у виска. Но Никифору было уже всё равно. По большей части надеялся на удачу и дал себе слово — без добычи в село не возвращаться. Ему если надо, то он голыми руками кабана поймает. И тут его снова засмеяли.

— Смейтесь, смейтесь, — обижался Никифор. — А может, Бог так усмотрит, что я единственный с добычей вернусь. Для дочки своей и будущего внука. Хорошие намерения и с небес видно.

Слова его оказались пророческими, но страшными. На утро нашли Никифора, обнимающего мёртвого, здоровенного кабана. До последнего мужик добычу не отпускал, боролся с ним насмерть. Да только победителей в этой схватке не было.

Один из мужиков шапку снял и перекрестился, до того жутко всё это со стороны выглядело.

Никифор холодными, пустыми глазами в осеннее небо смотрел и улыбался, застывшей, неживой улыбкой. А улыбался, потому что всё-таки кабана для дочери добыл. Не с пустыми руками к ней вернётся. И она, Матрёна, любви отцовской не знавшая, поймёт, что он для неё постарался, искупил хоть часть вины.

Матрёна с разрешения свекрови собрала для отца узелок — яйца, хлеб свежий, мясо, творог, молоко. Подозревала, что тот, должно быть, сидит голодный, опустившийся…

Подойдя к родительскому дому, остановилась, осмотрелась. Как-то чудно, не по себе было сюда возвращаться. Кто же знал, что всё в жизни так перевернётся, что у людей, нечестным путём её заполучивших, ей будет теплее и сытнее, чем под отчим кровом.

Отца позвала, но тишина в ответ. Недоброе предчувствие сдавило горло.

Зайдя, увидела запустение, грязь. Решила прибраться, хоть на прощание. Мыла, скребла, слёзы смахивала. Отцовское предательство она не забыла, но уже не корежило от него душу. Прощать научилась. Никифор всё-таки был отцом. А скоро должен был дедом стать.

Закончив, присела на скамью, вытянула уставшие ноги и в закоптелое окошко посмотрела. Решила подождать, сказать ему, что зла не держит. И чем сможет — поможет, но без излишеств, вразумляя.

В селе родителей уважали, в какой бы строгости те ни росли. И жизнь свою ценили. А какая это жизнь — каждый сам решал. Никифор не жил. Существовал. Самый лёгкий, порочный путь выбрал. От выпивки пьянел и злым становился. Матрёна вспомнила, как тот её за ту самую кашу с камушками отхлестал. В тот день она еле ходить могла, плакала в подушку. Вину свою чувствовала, что недоглядела. Про то, что Авдотья гадость тогда подстроила, Матрёна до сих пор не знала. Сестре так и не хватило духу в этом признаться.

С тех пор Матрёна взяла себе привычку на речку ходить, на тот самый берег. В свободные минуты садилась на корягу и вдаль, на ту сторону, смотрела. Мечтала о жизни другой, о матери живой, об отце работящем. И порой ей казалось, что стоит на ту сторону попасть — и все желания сбудутся.

Отца не дождалась. Вечереть начало, пора было возвращаться. Егор с работ вернётся — беспокоиться начнёт. Странно, что свекровь за ней не послала. Голова резко закружилась, в глазах потемнело. Матрёна присела обратно. В последнее время такое часто бывало. Доктор из города, что приезжал, посоветовал хорошо питаться, беречь себя. Совет помог на время. И даже вечная бледность сменилась румянцем. А теперь, ближе к сроку, недуг вернулся. Но говорить никому не стала, чтобы лишний раз не тревожить. Знала, что мать её тем же страдала.

Посидев ещё, вышла, дверь прикрыла. Отец вернётся — поймёт, что дочь заходила. Решит, что она больше не в обиде. А там, может, и сладится что… А ещё Матрёна размечталась — уговорить свёкра, чтобы отцу какую-нибудь работу дал, несложную. Уж очень хотелось, чтобы он как человек жить начал.

Дома Прасковья встретила её с тревогой на лице. Переживала, думала, за ней кого посылать. Отругала слегка, для порядка. Матрёне даже приятно стало — мать мужа за неё волнуется, как за родную.

Егор на ужин припозднился, и от матери за это получил, хоть ругаться не стоило — в доме Луки все вместе садились за стол, он сам такой порядок завёл, когда женился.

Тот вечер запомнился как ужин воспоминаний. Прасковья рассказывала про свою молодость, про Луку, каким он сорванцом был. Душевно было и тепло. Одним словом, настоящая семья за столом собралась. Ни Матрёна, ни Ульяна больше не чувствовали себя чужими. Сказал бы кто ей раньше, что так будет, — ни за что не поверила бы. Точно в её хмурую жизнь яркое солнце заглянуло, ростки дало. И имя им было — Любовь.

Егор к жене был нежен, животик гладил, с сыном разговаривал. Матрёне было смешно и трогательно, что грозный Егор способен на такую нежность. В суеверия он не верил, но просил Прасковье не сказывать.

— Увидела бы меня матушка в таком виде — мигом в обморок.

Матрёна заснула счастливой, впервые за долгое время. Посреди ночи проснулась, как от толчка. Словно испугалась чего-то. Вроде снов не было. Походила по горнице, успокоилась. Ребёнок толкнулся. Она животик погладила, улыбнулась. Нравились ей эти толчки, жизнь внутри чувствовать.

Утром к ней вернулась тревога, беспричинная. Прасковья тоже ходила мрачная — опять кошмары снились. У женщин всё из рук валилось. Прасковья предложила чаю испить, передохнуть.

Но не успели. Услышали шум, гул голосов, вышли на крыльцо. Прасковья, увидев телеги, удивилась. Мужики с охоты раньше времени вернулись. А Матрёна, как вкопанная, застыла. У одного из мужиков на поясе висел отцовский нож, тот самый, дедов. Он его никогда никому не давал. Дурнота к горлу подкатила. А когда увидела тело отца, так и вовсе без чувств рухнула.

Очнулась в своей горнице. Егор у её ног сидел, голову в руки склонив. Матрёна всё вспомнила и разрыдалась, и не было её сердцу утешения.

Лука бранился на мужиков — додумались к ним Никифора везти! Те справедливо парировали: больше некуда, а тут старшая дочь как-никак.

В последний путь проводили Никифора по-людски, достойно. Егор на время от дел отказался и от жены не отходил, прижимал к себе, утешал как мог. Впервые в жизни страх за неё и за ребёнка испытал настоящий, леденящий. Уговаривал не плакать, да только бесполезно. Прасковья невестку от всех забот освободила.

— Твоя задача — дитя выносить, — говорила ласково. — Остальное — не важно.

Матрёна понимала, кивала, слёзы утирала. Да только сердце унять не могла. Чувства — не механизм.

Весть о том, как и зачем Никифор погиб, быстро разлетелась. До того удивительно было, что мужик напоследок что-то хорошее сделать решил, что многие и злого слова молвить не решились. В селе как было: про покойника или хорошо, или ничего. Правда же не всегда приятна.

Получалось, будто Никифон перед концом покаялся, осознал что-то.

Авдотья, когда узнала, вёдра с водой выронила. Не поверила. Ей казалось, что отец будет жить вечно. Это у других горе, а они с сёстрами и так настрадались. Растерялась. На крыльцо села, задумалась. Слёз не было, сожалений — тоже. Только пустота. Теперь ни матери, ни отца. Только сёстры остались, а нежных чувств к ним она не питала. И всё же они — родная кровь. Роднее никого не будет. Свекровь, застав её за думами, не стала кричать. Честно говоря, побаивалась уже. То ли годы, то ли тот случай, когда Степан спину подставил. Не знала, как быть. И решила, что выход один — избавиться от невестки, но с умом.

— Не реви по отцу, только душу его задерживаешь, — сказала она, садясь рядом.

— А я и не реву, — удивилась Авдотья.

— Горюешь?

— Нет.

— Может, в душе что шевелится? Всё-таки отец.

— Ничего не шевелится! — надулась Авдотья. От взгляда свекрови не по себе стало.

— Я вот что думаю, — та поправила платок. — Степан мой, не знаю, что на него нашло, полюбил тебя. И наперекор мне пошёл.

Авдотья поёжилась. Ясно, что к чему-то ведёт.

— Сжальтесь над сиротой, — перекрестилась она.

— Не перебивай. У нас в роду мужики — тюфяки. Все на бабах держалось. Как выжили — одному Богу известно.

Авдотья на свои руки, в мозолях, посмотрела. И к чему разговор?

— Ты баба хитрая да неразумная. Мстительная. Думаешь, я про пироги не знаю? Как ты Арину подставила.

Авдотья вздрогнула, хотела оправдываться.

— Всё знаю! Не успокоишься ведь. Подлость за подлостью делать будешь. Похожи мы с тобой.

Свекровь руки скрестила. Не так задумывала.

— В отцовский дом со Степаном переедешь, как только можно будет. Не надо мне тебя тут. Своим умом жить будешь. Коль хитрая — справишься. А так — пеняй на себя. Считай подарком. Чти мою милость.

Авдотья глаза подняла, не веря. Свекровь повторила. От радости та осмелела, чуть не расцеловала её. О таком подарке и не мечтала! Скоро новая жизнь начнётся, самостоятельная. А уж с Степаном она как-нибудь сладит.

Матрёна не доносила. От горя всё началось раньше. В город ехать поздно. Прасковья повитуху позвала, да та, взглянув, за доктором послала. У двери свекровь стояла, караулила, никого не пускала. Ситуация сложная. Егор во дворе дрова рубил, успокоиться не мог. Лука на скамье мрачный сидел — плохие вести из города пришли, волнения начались. Ульяна в углу тихо сидела, пальцами по стене водила.

Лука, чтобы время скоротать, ей сказку стал рассказывать, старинную.

Ближе к вечеру Матрёна разродилась.

— Внук у вас, — сказал доктор Прасковье. Та плату протянула, но он не взял. — Потом.

Егору не терпелось жену увидеть. Чувствовал — что-то не то. Помощница доктора отвернулась, заторопилась.

— Ну?! Жена как?

Доктор головой покачал, глаза опустил. Прасковья ахнула, руки к сердцу прижала.

— Неужто?..

— Мать её тем же страдала, — доктор юлил, зная, какое горе может с ума свести. — Время нужно. А так — на всё воля Божья…

Матрёна спала, обессиленная. Вышедшего ребёнка ей даже не показали. Оставалось ждать.

Егор по дому ходил, чуть волосы не рвал. Пока мать внуком занималась, он к жене зашёл. На край кровати сел. Матрёна была белее простыни. Он руку её взял, холодную. Слёзы текли сами, но он их не замечал. Говорил с ней, не знал, слышит ли.

— Не сметь уходить. Предательством считать буду. Нам сына растить… Без материнской любви всё не то…

Забылся тревожным сном подле жены. И снилось ему поле бескрайнее, счастливая Матрёна с сыном на руках. Он к ним тянется, да дотянуться не может, как ни старается. Земля, как болото, затягивает.

Лука не мог заснуть. Прасковья тоже. Он решил прогуляться, мысли развеять.

Своё село он любил. У каждого здесь своя история, своя боль и радость.

Молодёжь на улице гуляла, гармошка звучала. Лука к реке пошёл, любил он тишину и прохладу над водой.

Туман над рекой стелился. Лука на траву прилёг, на звёзды смотрел. Не хотелось о грядущих бедах думать. Только о семье. О женщинах и детях.

Егор — строптивый, в него молодого. Фёдор, младший, другой. Надо будет женить, когда вернётся.

Дом для молодых почти готов. Да только Прасковья теперь никого не отпустит. И Лиля уходить не захочет. Привыкли все друг к другу. А Матрёна поправится — в это Лука верил. Другого исхода не принимал.

Подумал, что если бы мог сказать что-то будущим поколениям, слово было бы одно — «Любовь». Нет силы сильнее.

Авдотья прыгала от счастья, предвкушая свободу. Степан, как всегда, глупо улыбался. От подружек узнала, что сестра между жизнью и смертью. Ничего, кроме злорадства, не испытала.

— Сам виноват! — вслух сказала. — Такую, как я, упустил! Пусть теперь жалеет. Двери мои для него закрыты.

— А? — Степан голову поднял.
— Говорю, невеста я завидная. Тебе повезло.

Степан закивал, восхищённый.

Навестила Арину, попыталась дразнить, да та отгородилась молчанием. Какой-то секрет между ней и свекровью был, но Авдотье было неинтересно. Скоро она отсюда уедет, забудет эту сумасшедшую семью как страшный сон. Справится. Не пропадёт.

Матрёна открыла глаза. Увидела Егора. Слабо улыбнулась.

— Сын… где…

Сердце сжалось от страха.

Егор ближе присел, волосы её поправил.

— Всё хорошо. С ним всё в порядке. Ты много крови потеряла… Отдыхай.

Матрёна забеспокоилась. Егор вышел, хотел ребёнка принести.

Прасковья от внука не отходила. Как сыч сторожила. Доктор сказал — выхаживать. Она строго выполняла. Не знала Матрёна ещё, что детей больше не будет. Прасковья не сильно огорчилась — к лучшему. Теперь главное — жизнь эту сохранить.

Внука не отдала, но к невестке понесла. Верила в связь между матерью и дитятем.

Матрёна, увидев, что с ребёнком всё хорошо, выдохнула. Прасковья поняла — сдюжит. Камень с души упал.

С каждым днем Матрёне лучше становилось. Сильная духом была. Егор о ней заботился, даже бульоны сам варил. Прасковья показывала, как. Он не засомневался ни в чувствах, ни в жене. Значит, так угодно. Молил Бога, чтобы боль её ему отдал.

И Матрёна поправилась.

Лука, глядя, как дела дома налаживаются, радовался. Прасковья сказала — чудо случилось.

Лука улыбнулся. Матрёна у них любовью лечилась. Сильнее лекарства нет.

— В город завтра, — предупредил он жену, обняв. О бедах рассказывать не хотел. Прасковья к нему прижалась, заснула. Сегодня сны хорошие снились.

Спал и Егор с женой обнявшись. Влюблённые, они счастью своему не верили, благодарили судьбу. Матрёна теперь по-другому на жизнь смотрела. Не было бы счастья, да несчастье помогло. По отцу вспоминала без горечи. Знал ли тот, что зло добром обернётся?

Спала и Ульяна, детям сладкие сны снятся.

Дремала и Авдотья, а рядом Степан, счастливый, свой мир в голове имел.

Ночь была тихая, безветренная. Люди отдыхали, силы набирали. О лучшем грезили, веру в сердце несли. Для будущего детей старались. Духом не падали. Подумалось Луке, что правильно живут. И что бы ни случилось — справятся. Обязательно справятся. По-другому и быть не может. Ведь самое главное — не по какую сторону берега ты живёшь, а чтобы в сердце том берег был уютный, тёплый, где тебя ждут и любят. Всё остальное — суета.

Красивая концовка:

И снилось им всем в ту последнюю, тихую ночь перед неизвестностью. Снилось Луке бескрайнее поле спелой пшеницы, колышущееся под ласковым ветром. Снилось Прасковье — смех внука, звонкий, как колокольчик, и тёплые руки сына на её плечах. Снилось Егору и Матрёне — один и тот же сон: они вдвоём на том берегу реки, на который она когда-то с тоской смотрела, а теперь он здесь, с ней, и держит её за руку, а вдали бегает их сын, крепкий и весёлый. Снилось Ульяне — что она летает, как птица, над родным селом, и все внизу улыбаются. Даже Авдотье снилось странное — будто она не бежит от своей судьбы, а строит её сама, кирпичик за кирпичиком, и в этом труде есть горькая, но своя сладость.

А утром взошло солнце. Обычное, осеннее, неяркое. Но оно взошло. И этого было достаточно. Потому что жизнь, со всей её жестокостью и несправедливостью, с её болью и потерями, продолжалась. И в этой продолжающейся жизни всегда оставалось место для тихого чуда — для утреннего тумана над рекой, для первого крика новорождённого, для крепкого рукопожатия отца и сына, для сестринской улыбки через годы обиды, для неуклюжей ласки того, кто не умеет любить иначе. Место для прощения. Место для надежды. Место для того, чтобы сделать шаг — не на другой берег, а навстречу друг другу. И в этом шаге, самом трудном и самом важном, заключалась вся мудрость, вся красота, и вся нескончаемая, тяжёлая, драгоценная правда человеческой жизни.

Популярное

Администрация сайта не несёт ответственности за содержание рекламных материалов и информационных статей, которые размещены на страницах сайта, а также за последствия их публикации и использования. Мнение авторов статей, размещённых на наших страницах, могут не совпадать с мнением редакции.
Вся предоставленная информация не может быть использована без обязательной консультации с врачом!
Copyright © Шкатулка рецептов | Powered by Blogger
Design by SimpleWpThemes | Blogger Theme by NewBloggerThemes.com & Distributed By Protemplateslab